К рассказу Светланы Василенко "За сайгаками"
Я люблю эти вещи, написанные вчера, как сегодня, и сегодня — как вчера. Люблю древний взгляд задумчивых детей и младенчески сияющие васильки на чеканных, опаленных лицах стариков. Как и этот странный рассказ, попавшийся мне, конечно, «случайно» на назначенной криптограмме сопричастных дорог. А рассказу, оказалось, уже лет двадцать пять-тридцать, и кипение обреченных иллюзий в нем принадлежит совсем молодому, ранимому, профессионально притворяющемуся теперь зрелым и искушенным автору.
Есть такое обвальное мироощущение в проживании вещей до конца концов, до крайнего головокружительного предела, за которым и открывается их исконная глубина и не игрушечная бездна, те коробочки, что вложены одна в другую единым провиденциальным движением и что сухо постукивают одна о другую, обваливаясь карточными домиками и выстраиваясь нерукотворно в чертоги. Но люди дышат и бытуют поверхностно. И Светлана Василенко, как всякий большой автор, верным движением снимает с читательских глаз молочные бельма вещного мира, наматывая их на острое хирургическое перышко мастера и героя всамделишно голых иллюзий. Она пишет ни для кого и для Кого-то, кому твердит: я поняла, я вижу, я смею. И — распахнутыми глазами отлежанной души всех Иванушек-дурачков, всех прозябающе спящих красавиц — с ней прозревает и причастный сущему читатель.
В этой ожившей живописи, писанной короткими выпуклыми мазками, мощный зрительно-повествовательный ряд, слагающийся во внутреннее кино. И этот врожденно-изобретенный прием еще ощутимее в более поздних, известных вещах писателя: мы читаем ее фильмы, мы смотрим ее прозу. Она пишет мир всегда впервые, наново, будто до нее ничего и никого не было, сотворит его с Творцом и удивленно наблюдает за отпущенным творением, в котором всегда проглядывают диковато наивные черты нового, непретворенного. Чувственна ее непорочность и непорочна ее чувственность, поданная детски, с недвижно и невидяще вбирающими глазами блаженно оглашенного.
Наш, прошлый, век разрешился зияющим духовным провалом и состоявшейся подменой сущего и Божьего на выхолощенно потребимое, усредненно утилитарное. На то, что нельзя и невозможно любить. Антимузыка, смертопись и квазилитература проводят свои крикливые «биенале», растворив окна на помойку и истово молясь на черный квадрат Малевича, являющий собой их одномерное посмертное бытие. Грядущий хам уже пытливо разглядывает публику из дуроскопа. Он здесь. С нами. Он улыбается.
Именно поэтому я приглашаю читателя выключить назойливый черный свет и отправиться за реликтово человечными героями этой тревожной, лепной и ощутимо рельефной кинопрозы назад, от эстуария к истокам: «туда-туда, в родные дали» — на ловитву души. За сайгаками.
АЛЕКСАНДР РАДАШКЕВИЧ |