СВЕТЛЫЙ ДРУГ. Памяти Кирилла Померанцева
Бесчинствует парижский вечер,
Сады цветут наперебой...
И вот – не за горами встреча
Последняя: с самим собой.
К. П.
С Кириллом Дмитриевичем Померанцевым мы виделись почти каждый день в редакции. Он был общителен и одновременно – нелюдим. Как-то, лет пять назад, он пригласил меня к себе. После ужина он стал доставать старые фотографии, которых у него было сотни. Крышка шкафа упала ему ручкой на голову. По лицу заструилась веточками кровь. Он смущённо улыбался...
Начались наши субботние ужины-общения: сначала время от времени, потом неизменно, канонически – каждую субботу. Вплоть до последней – субботы тому назад.
Быть свидетелем начала конца и конца – его весенней милостивой смерти – не было ни грузом, ни заботой, но школой и откровением.
* * *
Кирилл Дмитриевич жил почти исключительно духовными интересами. Не было ничего естественнее с ним, чем, между филейной вырезкой и клубничным мороженым, перейти от волошинской астральности к Блоку, авгуру и мистику (когда-то он помнил всего Блока наизусть), и от зеркально-бездонных, невероятной концентрации строф Георгия Иванова – к элоимам и к серафимам, занятым лишь созерцанием Неназываемого и Непредставимого, к лабиринту антропософских перевоплощений.
У изголовья его кровати всегда лежали чьи-нибудь стихи, один из бесчисленных трудов или лекций Рудольфа Штейнера и утыканная закладками Книга книг.
Этому человеку вольного и независимого духа были присущи старинные добродетели: сугубая порядочность, завидная прямота, смирение, самоирония, но и гордость, спокойное сознание ценности отвоёванных у небытия высот. Он позволял себе помогать лишь при самой крайней нужде, и все мы, кому он был дорог, с замиранием сердца узнавали в последние годы его почти бесплотный силуэт, отрешённо и неустойчиво семенящий через улицу равно на жёлтый и на красный свет.
Задумчивый, предельно рассеянный и беззаботный, он неколебимо верил, что охраняем сверху. Ещё до войны он пришёл к одной французской монахине, прославившейся своим провидческим даром, по сердечным делам. Та, только увидев его на пороге, воскликнула: «Qu’est-ce que vous êtes protégé en haut!»* Посоветовала поставить крест на той любви и предсказала ему, не имевшему тогда ровно никакого интереса к культуре, что будет жить он в книгах и среди книг. Кирилл Дмитриевич охотно рассказывал о многих (бесконечных дорожных происшествиях и связанных с его участием во французском Сопротивлении) случаях, когда его жизнь висела на волоске – на той самой нити, которую пряли благоволившие к нему Парки. Он верил и не уставал убеждаться в этом горнем покровительстве до конца.
Когда же беды всё-таки обрушивались на него, он с неподражаемой отрешённостью и смирением отрезал, что, видно, так приходится ему платить за что-то, по его мнению, неоплатное.
Главной его печалью было то, что, по его словам, он не оценил до конца, не проникся предельно значением тех встреч, которых он был удостоен и которые он называл кармическими: прежде всего – с Георгием Ивановым, с Юрием Одарченко, с Владимиром Смоленским, с Георгием Адамовичем и с другими, чей облик запечатлён им в мемуарном цикле «Сквозь смерть».
* * *
Крилл Померанцев, несмотря на десятки рассеянных по всему свету публикаций, ещё не оценён по достоинству как поэт, поскольку до сих пор не было полноценного сборника его лучших стихов. Его учил писать Георгий Иванов, давший по-ивановски уничтожающую оценку почтительно представленным ему ранним опусам. У Иванова учился потом он всю жизнь, хотя помогали советами и другие поэты, в их числе – Одоевцева и Одарченко. Но интонационно, а зачастую тематически, его выдержанная в философско-созерцательном ключе лирика совершенно самостоятельна и самоценна.
В ней и щемящий трагизм его мировосприятия («Любовь? А что это такое? Друзья? Простите, не слыхал...»), глухие, потрясающие душу аккорды самоотпевания («Я медленно околеваю, Торжественно схожу с ума...»), и пронзительные ноты раскаянья («Так жизнь пройдёт – и не заметишь. Но за предельною чертой Не то ужасно, что т а м встретишь, А то, что принесёшь с собой»), и, наконец, спасительная усмешка автоиронии («Читаю самого себя и с содроганьем холодею: Неужто мог когда-то я Нести такую ахинею?»)... Этим последним стихотворением он обычно заканчивал чтение своих стихов.
Он верил в судьбу и назначение России, верил в наступление для человечества «русской эры». Был горд великими русскими именами, отмечая, что в наше время нет ни одного писателя, который не испытал бы на себе влияния Толстого или Достоевского. Открытку с портретом Пушкина незаметно клал в сумочку с документами, когда ложился в больницу... Истинно, истинно говорю тебе: когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел; а когда состаришься, то прострёшь руки твои, и другой препояшет тебя, и поведёт, куда не хочешь (Ин 21, 24).
Его радовали в последние годы письма и звонки из России – отклики на его публикации людей, поражённых тем, что так душевно и просто можно писать о самом главном и сложном. Когда его снимали для московского телевидения, он не преминул начать с заявления, что он убеждённый антикоммунист, говорил о примате духовного и закончил вызвавшим аплодисменты съёмочной группы стихотворением с такой строфой:
Не в атомную катастрофу,
Не в благоденствие людей –
Я верю только лишь в Голгофу
Бессмертной родины моей.
* * *
В дружбе он был человеком совершенного, законченного жеста. Так, он умел «великодушно презирать». Но были, конечно, и те, к кому он относился с подлинным благоговением и о ком – из последних сил, последним своим дыханием – он не забывал справляться.
Ему назначено было пройти ущельем изначального, предвечного одиночества. В этом «воплощении» он не верил во Встречу и, уже ближе к закату, ему было послано чудо: он сам в свои мудрые годы создал родственную и почти немую душу-сестру, и сам был потрясён встречею с ней. Гибель носителя этой заворожённой души (которого он пережил менее чем на год) была для него последним ударом, надколовшим край ледяного неба.
Он старался изо всех сил не тосковать, чтобы не притягивать, как он говорил, томящуюся по земле душу, и читал в те страшные дни Евангелие от Иоанна, потому что тот же Штейнер говорил, что благовествование Любимого ученика написано так, что его слышат мёртвые... В мире будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мир.
Перед самым концом, как это часто бывает, он просветлел, посвежел ликом, и при прощании, слабо пожимая руку большим и указательным пальцем, на беспомощные слова «держитесь, Кирилл Дмитриевич» ясно ответил: – Это меня теперь держат...
АЛЕКСАНДР РАДАШКЕВИЧ
_________________________________________________
* Как вы защищены наверху (фр.).
Кирилл Померанцев
СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ
* * *
Россия... Стихи о России...
Как встарь, «бубенцами звеня...»
«Россия, стихия, мессия,
Мессия грядущего дня».
Как встарь, без конца, без предела,
«Пока загорится восток...»
Россия – Есенин и Белый,
Ахматова, Анненский, Блок.
Люблю ль тебя «странной любовью»?
Да я не люблю никакой.
Но связан я плотью и кровью
С тобой и с твоею судьбой.
Россия... Стихи о России...
Да разве возможны они?
Мелькают сквозь ветки сухие
Над чёрною Сеной огни.
1952
* * *
Я сказал: вы – боги...
Псалом 81, 6
Мы ждали всю жизнь напролёт,
Надеялись, верили в Бога,
Но время упрямо ползёт,
И вечность стоит у порога.
И вот разлетелись, как дым,
Все чаянья, все ожиданья.
Но мы ни о чём не грустим, –
Мы боги, мы тихо летим
В морозную ночь мирозданья.
1953
* * *
Как унизительно убоги
Все наши склоки и дела,
И смехотворны эти тоги
Вершителей добра и зла.
Но перед царственным закатом
Смиренно голову склоним:
Нет правых. Все мы виноваты,
Все миром мазаны одним.
* * *
Налей чайку, и если можно – крепче.
Без сахара. А коньячку подлей.
Ты думаешь, с годами будет легче?
С годами будет много тяжелей.
* * *
Пусть будет так. Мне ничего не надо, –
Года прошли, и жизнь берёт своё.
От Сены веет лёгкая прохлада,
Зовёт с собой, с тобой в небытиё.
Пусть будет так. Летят автомобили,
Скользят огни вдоль лунных берегов.
Пусть будет так, как будто мы любили
Друг друга в этом худшем из миров.
ФЛОРЕНЦИЯ
(из цикла «Итальянские негативы»)
Мне бессонится,
мне не лежится.
Канителятся мысли гурьбой.
Израсходовав все заграницы,
Я не знаю, что делать с собой.
За окном флорентийское небо,
А за ним петербургский рассвет.
Мне бы горсточку радости,
мне бы
двухцилиндровый мотоциклет!
Чтоб в бессонницу,
в небо,
в Италию,
В Петербург,
в Петроград,
в Ленинград,
И так далее,
и так далее...
Через дождь,
через снег, через град –
Прокатить бы по шпалам Истории,
По тому, что ещё впереди:
По её винтовой траектории
В побеждённое завтра войти.
Чтоб из завтра взглянуть на Флоренцию,
На сравнявшийся с небом рассвет,
На полёты,
бунты,
конференции
наших кибернетических лет.
Мне не спится.
Мечты колобродят,
За окном всё забито весной:
Там огромное солнце восходит
Над моей легендарной страной.
* * *
М.Т.
Он был моим вечерним светом,
Он совестью моею был.
На все вопросы был ответом,
Хотя бы потому, что жил.
1991
* * *
Ну вот, приближаются сроки,
Прошедшее строится в ряд
И жизни «печальные строки»
Всё ярче и ярче горят.
Они, словно глыбы, нависли:
Ни выжечь, ни смыть, ни стереть.
Они – неотступные мысли,
Державно ведущие в смерть.
1988
«Русская мысль» (Париж), № 3870, 15 марта 1991.
«Литературное обозрение» (Москва), № 6, 1991.
_______________________________________________________________________________
|