СОЛЬ ОТЛУЧЁННОЙ ЗЕМЛИ. О новой книге стихов Юрия Кублановского
Прилетают и птицы
в свои гнёзда обратно,
И лиса умирает
головою к кургану.
Цюй Юань
В 5-м номере журнала «Стрелец» помещена моя обзорная статья о творчестве поэта, поэтому я не стану здесь ни в коей мере повторять её положений, а лишь выскажу навеянное его новым сборником стихов, названным «Оттиск». В книгу включены стихи, по большей части знакомые читателю по публикациям в зарубежной периодике, хотя некоторые из их числа подверглись в той или иной степени позднейшей авторской переработке. Однако и «старые», и новые стихотворения в живом контексте книги читаются, звучат и смотрятся по-иному, загораясь, как прозрачные камни от подложенной блесны, неожиданными соцветиями глубинных или же едва уловимых, чистых и бликующих тонов.
Самодовлеющим впечатлением от книги представляется её разительная целостность, крепость небывалого сплава задушевных жалоб, причитаний, клятв, поминаний, проклятий и признаний, обращённых в едином завораживающем движении-огляде назад, на Россию – из тридевятого царства. И эта устремлённость неожиданно приводит на память овидиевские интонации «Посланий с Понта». Из каждого стихотворения поэт шлёт «в обратно» томительный знак: я жив, я с тобой, мы неразделимы, и я храню твою мечту, как стигму: «С того самого света мне её насылать не зазорно». Стихи «Оттиска» – доверительное признание в слабости и в то же время декларация победительной силы.
Когда ослепляет
спасения чистая пытка,
Господь наполняет
глазницы белком до избытка
под обручем терний
и ставит пред оные кратно
две русские тени,
которых не пустят обратно.
Лирический герой Кублановского поселяется в междумирье, и оттого видимое им окрашено призрачностью, а невозвратное – всамделишностью живописуемого. Неизменно одно – широкий указующий жест полуоборота: «Как далёко сейчас в алом пепле столица, упустившая нас!» И в этом смысле «Оттиск» – беспрецедентная сюита из щемящих стихотворных lamento, наплывающих и затопляющих любую тему, любой настрой – ведь средоточие всех помыслов всегда за спиной и порой даже нет нужды оборачиваться, дабы снова ощутить горечь и гордость.
Так Россия прощала
орды галлов-детей,
А теперь обнищала
так, что плачем о ней.
Глаз затуманен влюблённой памятью, и картинная приближенность чужедальних угодий не застит ему дорогое виденье, от которого тянет
…рябинкой под ветром,
поминающим нас
на скрещенье смоленских
и калужских путей,
нас – своих, деревенских,
заслуживших плетей.
В новом мире, где «розово-жёлтые гребни Европы у Люксембургских ворот», где «гулкобрусчатый Париж с гильотинными подмостками, с одалисками-подростками целомудрен и бесстыж», и «до-гётевой лепки альпийский алтарь слепоокий», – всё катится своим, иным чередом и, даже влюбляя в себя, напоминает: это «притяжение зимних улиц, где чужой каток», оделено лишь тем, что «не греет детских скулец маменькин платок». Поэтому благонамеренные попытки стряхнуть с себя эту зачарованность таят в себе более устремлённости, чем надежды:
Не спеши отрешаться – утешимся,
нам не век у чужих куковать,
молодясь, на экзаменах срежемся,
станем шапками птицам махать…
Сфера тематического охвата, пожалуй, чуть сузилась в новой книге, приобрела оттенки камерности, замыкая общие темы на выразительных частностях, походя и изнутри раскрывающихся в неоглядные горизонты. Захватывающая же своей непосредственностью, безыскусностью, неуловимым эмоциональным замесом интонация поэта претерпела большие изменения: в ней усугубилось сочетание упования-обречённости и одновременно зазвучала новоприобретённая отстранённость, созерцательность окраски, нотки завещательного лада, сгладились интонационные перебивы и известная барочность более ранних вещей. Неприкосновенным остался лишь характерный риторический элемент. Формально перемены сводятся к ощутимому сопротивлению дробности случайных деталей и гармонизации метафорических разнородностей.
Поэзия Кублановского по-прежнему чуждается «нитей тёмного сознанья», запредельных сторон мироощущения, по-прежнему духовно ортодоксальна, устойчива и почвенна по своим внешним и внутренним свойствам и если отталкивается в небо, то всегда от земли, из «пыли земных дорог», избегая обратного взгляда, запечатлённого двустишием Платона: «К звёздам ты взор стремишь, звезда моя; как бы хотел быть небом я, чтоб смотреть множеством глаз на тебя». Но от этого и вся сущность такой поэзии, жизненная значимость и неизменность позитивности господствующего тона, в этом вся её сила и в этом же – ограниченность, как у всякой поэзии, плодоносящей на бесплотном континенте духовности.
Новой является и укоренившаяся теперь в тематическом ряду поэта тема Европы, отражённая уже не столбняком, не оторопью первой встречи (цикл «Венский карантин» в книге «С последним солнцем»), а пристальным всматриванием – лицом к лицу, нелицеприятным и даже безжалостным. Отношение поэта к предмету многозначно и противоречиво, но, в общем, сказывается в упрёках и одновременно уверениях в преданности. Упрёки мотивированы влиянием европейской «игры ума» на судьбу России, а преданность – безусловной причастностью к зародившимся здесь ценностям и той дорогой цене, которой за них уже заплачено или ещё предстоит платить. Впрочем, необходимо отметить, что причастностью и ещё ответственностью характеризуется отношение поэта ко всему, им затрагиваемому. Поэтому, кляня Европу за богоотступничество, за смрад революций, за российские беды, он клянётся ей в верности, обещает, что её «обветшалый покров ещё поплывёт с торжеством Плащаницы поверх присмиревших голов», – опираясь в своих обетах на стародавнюю тягу ломоносовских «россов» к западным пределам, на неразделимость общей судьбы, и поэтому такой болью окрашен патетический строй его притяжения-отталкивания, его раненность чужой-ничейной-двуострой умирающей сказкой, когда лепится, например, пленительный образ Людовика XVI:
Ничего, – за последним уступом
я ещё постою за тебя.
– когда, покачиваясь, поднимается на колу к королевским окнам отделённая «национальной бритвой» голова:
Лишь в ночи, в чьи расщелины узкие
над снегами запаяна сталь,
тёплой водкою мальчики русские
поминают мадам де Ламбаль.
Но существенно, что вся эта геральдика смежных миров, с «оскаленной пасткой саламандры», с «кровавой рыбой» и гусем «с крылом прободенным», геральдика соучастных судеб обращает острия своих символов в одну сторону – к недосягаемой и неотторжимой стране, откуда «секирой медведь замахнувшись, зовёт восвояси», – куда не донесут влекущие в никуда механические, рукотворные крылья, куда долетает лишь нас испытующий дух:
Нас тасует как хочет
Дух, пока Азраил
о твердыню не сточит
леонардовых крыл.
Заповедным высотам этого всепобеждающего духа посвящена историческая фреска «Памяти алапаевских узников» – ёмкое, рельефное, одно из самых удивительных стихотворений в книге.
В «Оттиске», «преображая жадно в памяти утраченную напрочь явь», поэт настойчиво возвращается к одному слову – соль.
Это соль неотступных снов и вопрошающей памяти («Память не спит, щедро кропит солью ломоть теперь»), соль поминающих глаз («И роговицу наполнив, проклюнется вдруг опреснённая соль»; или: «Рыбка (…) шла в уловлявшие сетчатым парусом мрежи (…), поднаторевшие соль оставлять в роговице»), это соль той земли, что не поступится нашими следами («…в России, где крупная соль на нашу дорогу легла»), –
…Где шпиль, подавшийся
под ангелом последним,
и сад, оставшийся
неисправимо Летним,
хоть крепко заперты
в дощатые халупы
богини, паперти
похожи на уступы,
ветрам, нас выжившим,
приснимся, как казнившим:
ты – не расслышавшей,
а я – не повторившим.
Итак, в этой новой книге стихов – развёрнутая аллегория утраты, сыновней пронзительной тоски «по милому пределу», и в ней читателю явлен не только оттиск бессмертного лика России в душе одного поэта, но и, надо полагать, оттиск одной уязвлённой души в нетленном русском слове.
АЛЕКСАНДР РАДАШКЕВИЧ
«Русская мысль» (Париж), № 3570, 23 мая 1985.
Юрий Кублановский (справа) и Владимир Берязев на военном корабле "Адмирал Виноградов".
Владивосток, 2003 г. |