Из сборника "ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРА - 2026" (Льеж, Бельгия)

СИРЕНЕВАЯ ПАПКА
Мне возвратили папку из 70-х. За солнцами
обрушенных небес и тенью тех, кто ревностно
хранил её, она ждала меня в бедламе антресолей,
пока наматывались адские круги веретеном
пресветлых ожиданий. Срывались хрупкие миры,
не охнув и не помахав, в раззявленную бездну,
родные взоры гасли на меже обратных горизонтов,
скользили страны, годы, города по лезвию
небезопасной бритвы. Она хранила письма и стихи,
и лепет юных дневников, с таблицей умноженья
на обложке, под узелком завязанной тесьмой. И вот,
спустя всего полвека, полнеба, полсебя и прорву снов
необратимых, я вынимаю тонкое письмо, на коем
бережной рукой весны обетованной указано, что не
должно остаться не раскрытым. Сквозь полые века
дождей, ветров и солнц оледенелых оно дошло
под сорванную кровлю за корочкой нечаянных небес,
а в нём «люблю» или «прости», и Саша тот, который
не умрёт, и ты, и ты – за краем незакатным узнаванья,
где вечность распечатает его немеющей рукой.
ПОКИДАЯ ФЛОРЕНЦИЮ
О, Сантиссима-Аннунциата! Старый ключник
в часовне жемчужной, над скрытым криптом,
где спит Челлини, пел нам из «Тоски» и «Турандот»,
и чуть беззубо «О, соле мио», неся благую весть о том,
что в мире, который катится надменно и шумливо
в предуготованную прорву, есть красота высокого
полёта и высшей пробы тишина над бледным
мрамором надгробий, истёртых отшуршавшим
сонмом давно истлевших ног. О, Сантиссима-
Аннунциата, храм Благовещенья святого,
о, чудо белоснежного свеченья, где мне и ветрено,
и нежно, на карте поднебесного томленья
Флоренции отснившийся цветок.
ВСЕ ЛАНДШАФТЫ
Все ландшафты, что я написал
предрассветной смываемой краской,
все письма, что по свету не дошли
до тех, кому я вовсе не писал,
и все, кого я пере- и кто меня недо-
в паутине обратных следов, как все
стихи, чей юный рот давно набит
нечаемой землёй на топких берегах
отчаянного счастья, все повести
без вещего конца, написанные в срок
понурого скитанья по голым городам
земель обетованных, и всё, чего я
толком не посмел, как то, что преуспел
напрасно на пиршестве порочных
виражей необратимых вальсов
узнаванья, все лики, что я всуе
примерял к опавшему лицу, и крылья
из оплавленного воска, что отрывал
от плеч колючий ветер на гребне
отлучаемых столетий, и всё, и вся,
чему и несть числа в лунных рунах
изжитого света и что стоит за мной,
как кабинетные часы, и отбивает
глухо по ночам: бум-бум, тик-так и
трали-вали. Виною Дюрер –
Меланхолия номер один.
В ИНОЕ
Итальянцем, среди беззвёздных дней, ночей
бездонных, хотел бы бывший век отбыть я
итальянцем, таким марчелло-мастроянистым,
чтоб созерцать на утреннем вокзале Софи
Лорен в убранстве облачающего света и,
после всех грехов притворных, из фресок
стёршихся, соборных взлетать в тугие небеса.
Португальцем, вот в этот дождь непоправимый,
чтоб, сжав пернатый гриф гитары, отнюдь не
смахивая слёзы, глядеть в предвечный океан
со скалистого мыса святого Викария, на краю
вероломного света. В понуром круге обиходном,
ломая свежие запреты, похерив хитрую чуму
и срывая обманные маски, аргонавтом, как те
литые полубоги, хотел бы сплыть я аргонавтом
по гомерической волне непредрекаемого цвета,
прикрыв пергаментные веки, внимать, как
с тающей землёй прощается Орфей, и его слышат
камни и звери, как и птахи священных рощ,
расступаются хляби, и ушедших поэтов
закипает лазурная кровь.
ДУДОЧКА
Каждый вечер, в слепом переходе метро, на чём-то раскладном,
с собою принесённом, в бежевых брючках, шапочке вязаной,
она сидит, субтильная старушка, у стены, не видя гулкую толпу,
не слыша шарканья, ни грома сарацинских барабанов за углом,
пиликая себе на дудочке с вершок бог знает что. Её обходят,
улавливая сломанные нотки, затоптанные в прах, порой кладут
монеты в коробочку на сомкнутых коленях. Она кивает, смутно
улыбаясь, и продолжает неслышное пиликанье, не покидая
идиллических лугов и млечных пастбищ пасторальных. Где видел
я этот воробьиный лик и взгляд, гранитными ветрами стёртый
века тому назад, где слышал цепенящий писк упавших из гнезда?
И тихо узнаю тебя сквозь пропасть узнаванья, ахматовская гостья
с загробной дудочкой в руках, стараясь более не озираться
на пальцы непослушные и шапочку цыплячью, не слышать нот
небесного сиротства, и вот стираюсь нехотя в галдящем стаде,
благодаря тебя, о дева радужного края, за бережный приход.
АНГЕЛЫ
В глухом разгаре ночи они являются
за столиком мерцающих кафе, куда
забредают бродяги хлопнуть последний,
лишний стаканчик. Они невозмутимы,
и бледное золото их локонов падает на
боттичелливы выи. Они глядят сквозь
нас и мимо глазами, полными иных небес:
они видят только друг друга и знают,
что нас нет давно, и не ведают, были ли.
Ни родинки, ни тени, ни морщинки, как
на эмалевых ликах Бронзино. Нетленным
жестом они отстраняют меню, и гарсоны
в заправских фартуках подают им охотно
нектар амброзийный в удлинённых и тонких
сосудах, видя, что пробил ангельский час.
Не слышны их жемчужные речи, они
не едят и не курят и отсутствуют в раме
означенной яви, на сломе гибельного
утра, когда вернутся в свои полотна,
в свой голый мрамор в почивших парках,
в аллеи снов и полых пробуждений,
оставаясь на прежнем, незанятом месте.
|