НА НЕСВЕРЯЕМЫХ ЧАСАХ
ПРИЛЁТ
Где ты, где, моя тихая радость,
Всё любя, ничего не желать?
Есенин
Я летал в Ленинград когда-то, и бесстрашное счастье,
как небо, мне дышало в курчавый затылок. А сегодня
плетусь в Петербург, и фантомное горе тупыми когтями
расцарапало мятую душу, да не стоит гадать, почему.
Безучастные тени сонливо мне выносят чужой чемодан,
а за стеклом скользит такое и уж не рядится родным.
Мы себя так светло пережили, так давно мы забыли
себя. А ты кидай меня по свету, а ты считай мои грехи
на берегах лихого лета и в ковылях пустой луны. Это
я так, для надежды, это немножко о вере
или совсем о любви.
ГОРОДСКОЕ
Писать несчастные стихи
придёт недобрая охота.
Уж в злато рядятся дома,
и сверещат о непреложном
несопричастные дрозды,
в бульдожьей морде отпечатан
зубодробительный удар,
и лялечки, заклёпанные соской,
в безумных чепчиках сопят.
Кому-то блажь не по карману
у расфуфыренных витрин,
чего-то всем на свете мало,
кому-то нас отнюдь не жаль.
Всё суета весной раздольной,
во всём тупая благодать,
но всё-таки и как-никак
возьмёт нелёгкая охота
писать напрасные стихи.
А на мосту, таком сутулом,
над убывающей рекой
на необузданной гитаре
терзают с жаром по-испански
непререкаемый «My way».
* * *
Не нужна ни наша музыка, ни лазурные стихи,
улыбаются нам роботы, подключённые ко тьме.
Ни громоздких крыльев шелест, ни безгрешное
кино, не в ходу парений нежность, не в чести
святая боль, зори, запахи и птицы, верность,
жертвенность, сомнений и прозрений слепота,
на техногенных пирах одиночеств не к столу мы,
не по нраву, и писавшие в стол когда-то
строчат ныне в пустоту.
В этом сломанном небе затворяются окна икон
золотые над стадом отключённо-подключённых
со штрих-кодом в пустых глазах, и гламурные
дуры с геморроидальными губами глумливо
пялятся на нас с никогда не гаснущих экранов.
Не нужна ни наша музыка, ни ажурные стихи,
и грешно нам сомневаться, что в человейнике
постчеловеческом необитаемые души
презреют наши имена.
АРХАИКА
Святое небо предвесеннее разрезал клин
безвестных птиц, а там, глядишь, и несравненное,
и незапамятное там. Река стремит в немом
скольженье неотражённой яви сад, и наступает
неизбежность, и расступается зима руинным
видом пасторальным на несминаемых лугах.
Змеится след по бездорожью в прибрежный край
порожних снов, и на шелках слепой надежды,
под парусами грешных грёз я сопрягаю
незабвенность с непредсказуемостью слов,
и циферблат луны полдневной, как
невменяемое время на несверяемых часах.
ЖЕЛАННОЕ
Etre une heure, rien qu'une heure durant
Beau, beau, beau et con à la fois.*
Jaques Brel
Мне не дана заведомая малость – болеть за то,
куда ударит мяч иль отлетит терзаемая шайба,
и я, как Брель, на час, всего на час хочу побыть
смазливым простачком и вожделеть вечерний
сериал в стандартном опупенье. Мне не водить
сверкающих машин в безлюдье голых трасс,
летящих упоённо в никуда из золотого ниоткуда,
средь подключённо-отключённых с дебильником
в руках не теребить мигающие кнопки и не мотать
пустотной головой под электронные тамтамы,
мне не жевать на ватном хлебе мясную размазню,
облизывая пальцы и заливая коричневым пойлом,
не накупать, не слушать, не читать и не вещать на
новоязе, коверкая под инглиш родную попранную речь.
По милости Господней, мне не вздыхать от умиленья,
растя годами инопланетян под выбеленным кровом.
На час, всего на час среди собой вполне довольных
побыть красавчиком счастливым мне не… А вам?
_____________________________________________
*Побыть на час, всего на час
Красивым, красивым, красивым и тупым одновременно.
Жак Брель
СИРЕНЕВАЯ ПАПКА
Мне возвратили папку из 70-х. За солнцами
обрушенных небес и тенью тех, кто ревностно
хранил её, она ждала меня в бедламе антресолей,
пока наматывались адские круги веретеном
пресветлых ожиданий. Срывались хрупкие миры,
не охнув и не помахав, в раззявленную бездну,
родные взоры гасли на меже обратных горизонтов,
скользили страны, годы, города по лезвию
небезопасной бритвы. Она хранила письма и стихи,
и лепет юных дневников, с таблицей умноженья
на обложке, под узелком завязанной тесьмой. И вот,
спустя всего полвека, полнеба, полсебя и прорву снов
необратимых, я вынимаю тонкое письмо, на коем
бережной рукой весны обетованной указано, что не
должно остаться не раскрытым. Сквозь полые века
дождей, ветров и солнц оледенелых оно дошло
под сорванную кровлю за корочкой нечаянных небес,
а в нём «люблю» или «прости», и Саша тот, который
не умрёт, и ты, и ты – за краем незакатным узнаванья,
где вечность распечатает его немеющей рукой.
ПОКИДАЯ ФЛОРЕНЦИЮ
О, Сантиссима-Аннунциата! Старый ключник
в часовне жемчужной, над скрытым криптом,
где спит Челлини, пел нам из «Тоски» и «Турандот»,
и чуть беззубо «О, соле мио», неся благую весть о том,
что в мире, который катится надменно и шумливо
в предуготованную прорву, есть красота высокого
полёта и высшей пробы тишина над бледным
мрамором надгробий, истёртых отшуршавшим
сонмом давно истлевших ног. О, Сантиссима-
Аннунциата, храм Благовещенья святого,
о, чудо белоснежного свеченья, где мне и ветрено,
и нежно, на карте поднебесного томленья
Флоренции отснившийся цветок.
* * *
Я был нормальный русский мальчик,
косил и стожил лунную траву, я даже
думал, что вы тоже, вы тоже верите
в обман. Текли года, стиралась кожа,
в которой я преуспевал. Смотрите,
слушайте, я тоже топтал свеченье
ковылей, и поперёк витой колонны
в лугах безбрежных, елисейских
прозрачно значится: я был.
«Новый мир», №10, 2019 г.
|