НА ПУШКИНСКУЮ ТЕМУ
НА ПУШКИНСКУЮ ТЕМУ:
Н.И.КРИВЦОВУ
Лети во мрачный Альбион,
мой вольтерьянец одноногий,
люби недевственного брата
разочарованной душой.
Они ушли, тех дружб высоких
благочестивые века:
в архивах шалости младой
не сыщешь смуглого ты брата,
страдальца чувственной любви.
Что ж? Остылой жизни чашу
тянет медленно другой.
На свете слишком густо тьмы,
она за шиворот струится,
и крышка гроба твоего
прислонена к худому тыну.
На ней «не верую!» и «не боюсь!»
на пропылённой в прах латыни.
Но, помня прежних дней ветра,
останься век, каков ты ныне,
чтоб утратить юность нашу
вместе с жизнью дорогой...
Мой вольтерьянец одноногий,
лети во мрачный Альбион!
2006
* * *
На драгоценном, утлом островке
неверной жизни –
среди разительно возможных
невозможностей,
среди возможностей, желанных
иногда, – забельских
далей – домирных – лиственные
пропасти разглядывали
нехотя, подолгу приблудшего
меня. Уфа – обрыв
глухой и злополучный, откуда
в рваный мир
сорвался всуе я, захлопнув веки
страстно и блаженно,
как вспуганные ангелы, у края
прозревшие заведомую
тьму и шелест тощих крыл, и гадов
тёплых шевеленье
на поднебесном, утлом островке
порожней жизни –
среди желанностей, возможно,
невозможных и
невозможностей, желанных,
как всегда.
2005. Уфа
.
НА ЦЫПОЧКАХ
На цыпочках проходит мимо
жизнь, и в зимних утрах
заваривая чёрный чай, почти
не вспоминаю проигранные
прорве годы, предутренние
вечера, дрожащий, как ресницы,
синий голос и то, всё то, чему
причастны лишь ты да я, –
вечерних шелковистых птиц
в необозримом взоре,
где плоское обратное кино
аллей, ласкаемых стеклянными
ветрами в тех зеркалах,
замедленных и пьяных,
и на ладони – мутные осколки
целующих в висок финальных
слов великого немого.
Неловким скальпелем чужбин
нас расчленили по живому,
и каменели окна-розы, как
те, с оказией, стихи,
и жизнь, как тать, как смерть,
на цыпочках, не видя нас,
прокралась рядом, мимо,
чтоб в зимних и незрячих
утрах, заваривая чёрный чай
насущный – по-твоему, как
прежде, учуял я, что вновь
на вздрогнувшие плечи
ложится имя влажное
твоё – неслышным
новогодним
снегом.
2005. Богемия
ИНДИЙСКИЙ СОН
Сплю, и рядом, подложив детскую ладонь
под щёку, маленькая заспанная жизнь из
незабудок и ландышей ситцевых наблюдает,
как пралюди, что юные лани с чёрными
звёздами глаз, растворяются в млечном Ганге,
сплю, и утро тычет в ставни оловянным
серым пальцем здешней осени, скорёженной,
как святые за толстыми стёклами мощи,
в пропылённый одетые бархат с мишурой,
с золотою на бежевом черепе маской,
сплю во влажном миндальном жаре, душу
наливающем до края, и божественно смуглые
боги смотрят, не мигая, на меня, голого
в купели снов бессонных, недорастворёнными
очами – прямо, пряно, мимо и нирванно;
сплю, как тот бурундучок, лапки вытянув
вдоль ветки, пять полосок по спине, и по
золоту лазурному прошуршавших покрывал
в ночь бредут зелёные слоны, не сминая
влажных лепестков олеандров и бугенвиллий, –
в розовый полуденный Джайпур, в синюю
густую индопамять, где сквозной Дворец
Ветров наблюдает землян с бабуинами, как
в развесистой неге баньян, вплетаясь насмерть
в небеса бледными воздушными корнями.
2005. Дели
КАК ТЕ
Как те старинные фарфоровые дети обречённо
кораблики пускают в фонтане Люксембургского
полуденного сада, я отпускал слова нагие
по всем ветрам, приладив паруса бумажных
радуг, я рассылал кругом проигранный роман –
за осенью дышать, ломиться в лес умолкших
душ, желтеть, на пыльной полке чутко спать,
и ни одна бесплотная иль тёплая рука его досель
мне не вернула, и ни одна с собой рассеянно не
унесла в сады живых теней и мёртвых упований.
2003. Париж
КРАЙ
Встречать весну у края рыхлого, где канул
Богу зримый близоруко богемский городок,
где чёрных садиков сквозные острова и тверди
опрокинутый потир из млечного слоистого
нефрита. Не ждать,
но знать, что, вырвав из грошового монисто,
цыганочка щербатую луну без гвоздика повесит
над баркой медною времён, которой правит зло
и статуарно в застылых хлябях кожаный
Харон. Неметь,
неметь, над озером, над редким перелеском
прореяв недвижимо и сразу видя из замшевых
стволов, как ты вдали паришь, седую душу
детски распластав у вечности на стынущих
ладонях. Не возжелать,
не возжалеть, но слыть проклятием пустых
благословений. Икать, икать торжественно,
серея на вшивенькой циновке иль на атласных
хладных простынях, чтоб в миг внемирный
у края молча
вымолвить:
Mehr licht...*
2006. Богемия
______________________________________
*Больше света... (нем.) (Последние слова Гёте.)
ОНО ПРОПИСАНО
Как загнанная память о прошлом
отпылившем «я», оно прописано
теперь в живом беспамятном Париже,
глядит в мансардное окно на окна
колкие их голых одиночеств втроём,
вдвоём, с собой по одному, включает
синий газ шипучий и ест улиток,
рататуй и затхлый камамбер,
и воет в предвечерний час в тени
морщинистых небес на бутафорскую
луну с растресканной жемчужной
скорлупой соборных фресок, потом
не верит дымным зеркалам, обратными
незрячими глазами сверяя Павловска
ухоженные тропы и шале, где пьют
вселенское густое молоко за здравие
и упокой, потом ложится снова, как
в капкан, в железные леса бессонниц
и более не ждёт предавшего меня
в объятия растительных обоев
и носа за порог отнюдь не кажет,
нахохлившись совой в изношенном
внежанровом халате, и почты
никакой, как в срок иной, не ждёт
ни от кого, о одиночество моё
родное: оно, как оперные мшистые
руины в груди надорванной рапсода,
как кладбище игрушечных слонов
в отколотых руках воспитанных
детей, – оно прописано теперь навек
в живом беспамятном Париже.
2005. Париж
УЖИН
Так мы сидели над зелёным
муаром чёрного канала, так,
не мигая, целовали морщинистые
ласты раскачанных над пропастью
палаццо невидящим смолистым
взглядом и гласно присягали про
себя теням теней и пряной хляби
на пороге – Лариса, Лёша, Саша
и Андрей.
Так мы радели, ели антипасту,
похлёбывая антикьянти, и с нами
наша маленькая жизнь, не жмурясь
на мраморное солнце, следила
за рогатыми гробами гондол
с мохнатыми кистями и пополудни
отбывала на бездыханном вапоретто
с кипарисного острова мёртвых
на острова снующих в зеркалах,
пускающих цветные пузыри
и кружева стеклянные плетущих
по некому безвестному,
как реквием, заказу.
И пахли водоросли вечным, как
вечно, как всегда. Так мы сидели,
не мигая, забыв земные имена,
вгрызаясь в антирыбу, в антимясо
лазурными астральными зубами,
безгласно плача по-венециански.
Так мы сидим, напрасные
навеки, – Лариса, Саша, Лёша
и Андрей.
Венеция, 30.IV.2006
ЗИМНЕЕ
И помолившись утренним богам,
я отворяю зимнее окно над
миром молчаливым, над дымом
недвижимым рыжих крыш и
ожерелием следов по раненому
снегу, и, отпуская рваный пар,
впускаю, как титан в мифическую
грудь, зажмурившись от лунных
солнц, и раннее слоящееся небо,
и ломкий остов лип, и лупоглазые
дома, тех гор гряду сквозную и тех
букашек, мальчика и пса, чёрным
по белому медленно метящих
нечто собою, ставящих птичек
за Брейгелем Старшим в плотных
пустотах январского утра и на
растресканных, на лаковых
полотнах немого бытия,
что утром праздным
я внимательно
люблю.
2006. Богемия
В ПАРКЕ ДЕТСТВА
В парке детства моего
что-то жрёт, жуёт и гадит,
что-то курит, что-то пьёт,
заполняя до обмызганных
краёв чашу треснувшего мира.
Детский поезд трёхвагонный
прохромал, гудя, в кусты,
никому давно не слышный и не
важный, с никому не нужным
кругом обречённости своей
«Пионер Башкортостана» –
мимо рынков, мимо кладбищ,
многолюдием набрякших.
Это тут, в кривой аллейке,
с гедеэровским воланом
в бадминтон играли с Инной.
Или с Надей. Иногда. Это здесь
трофейная изнанка дотлевает
в перламутре прошлой лужи:
будет всё, что было завтра,
было то, что сбудется вчера.
Небо низкое так близко. Вот
и свет угасших окон тени
мёртвые соседей кукловодит
по карнизу, где шатается Пушок.
В сопричастном предстоянье
не качнут седые космы тополя,
карауля, затевая злые радости
прощаний. Это маленькая мама
на ночь форточку захлопнет
в ту прародину утробную, где
чернеют задутые свечи, где
срываются стаями в просинь, где
исчерпана эра стихов.
2004. Уфа
|