ИЕРИХОНСКАЯ РОЗА
ТЕНЬ ОТЦА
Куда ведёшь? Я далее нейду.
«Гамлет»
Это ты упрямо празднуешь
неприкаянную жизнь, ты
глядишь, не отрываясь, из
улыбчивых зеркал, заплывая
тем же морем в ослепительный
провал, где тебя курчавит ветер,
оборвавший якоря. Ты пируешь,
ты горюешь над негаданным
собой и в себя в курортной сени
всё влюбляешь, так безбожно,
всех, кого ты не любил –
не в закатных латах,
в голубой футболке.
«Облёкся ль ты в благоуханье
неба иль в ада дым», так давно
и так далёко я забрался от тебя,
чтобы в зеркале обратном,
с пониманием лукавым, не таясь
и не мигая, ты разглядывал меня.
Эта рваная дорога нас с тобой,
сводя, разводит по сплетаемым
кругам, паутинятся прогалы,
и рассвет оранжевеет, у бездомного
порога рвётся лента сновидений:
мама плачет, брат в отлучке,
молча молится бабуся, я
витаю за стихами, чтоб навек
не быть тобою, ты играешь
беззаботно у незнаемого моря,
чтобы вечно мною быть –
и в зеркальных латах, и
в земной футболке.
ИЕРИХОНСКАЯ РОЗА
Мне подарила родная рука
розу песчаных безмолвий:
да охранит она башню печали,
окна от ночи, небо от порчи,
стены от снов и меня от меня.
Сохлый цветок крестоносных
скитаний, пьющий взахлёб
смертоносную жизнь, мне
поселили на счастье и горе
в доме, набухшем от сонма
теней, плывших из смытого
и навсегдашнего через
стеклянный мерцающий лес.
Сохлый клубок, не тебя ли
Мария благословила на вечную
жизнь? Пусть на дворе Рождество
или Пасха, пусть шелестят над
разверстою крышей злые снега,
как седые пески, я заливаю
живою водою остов мечты
или мощи надежды, прах сей
нетленный и чающий тлен,
чтоб зеленело моё упованье из
палестинских безгласных широт
и за века упадали недели.
Мне подарила родная рука
мёртвый цветок Воскресенья.
ПОСМЕРТНОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ
Видно, пора
до того добираться предела,
где воск на флейте
и ноты в конверте.
На флиппера,
в которые я сыграть не успела,
слёзы пролейте
по моей смерти.
Наталья Горбаневская
Липкое поле, полынное, где всё заведомо
темно, и в лабиринтах безвылазных,
вместо бабьего глупого века и сбежавшего
молока, в глухонемые полночи ты сражалась
с кем-то в шахматы, с кем-то дулась
в поддавки. Полое море политики, ночи
кофе и сигарет, и фонарик в конце тоннеля,
не спасающий никого, но в клубящемся
кино-дыму – стаи ангелов битых и
глиняных, и такая отвека бездомная,
недоснившаяся нагота. Недокуренная
сигарета, недочерченный в небе стишок,
но в последнем парижском бистро то
с Копейкиным, то с Николаевым,
отбегающим к цинковой стойке, ты ещё
доиграешь, Наташа, в свой мигающий
звёздами флиппер, забивая голы за голами
всем незримым своим супостатам,
так ребячливо, смело дымя.
СОРОК ПЕРВЫЙ
Собачье кладбище в Аньере,
остров бездомной любви
человечьей и разделённых
одиночеств: среди кроликов,
кошек, собак, лошадей,
канареек – обезьянка Кики
и мордастый Пупун, и даже
русский Чук, дружище верный,
а на мраморном пьедестале,
с малышкой на спине широкой,
неустрашимый сенбернар,
спасший сорок человек и
убитый сорок первым…
В мирах собачьих одиночеств
настал ещё один апрель,
и всё забвенное томиться
на этой мизерной Земле.
Сюда, тому назад зим двести,
бездомный пёс приполз
к вратам предвечным, чтоб
умереть по-человечьи.
В ПАРИЖСКОМ БАССЕЙНЕ
Минуя праздники и будни, листая борзые недели, как
оглашенные, как заводные, мы проплываем туда и обратно
мимо себя, мимо вас, дорогие, мимо сомнений ветшающей были.
На карнавале иных одиночеств – о, до свидания, о, не взыщите!
Мы обмираем на гребне столетья, голые бабушки, синие дети,
ластоногие подростки, левиафаны, ундины, сардельки. Полный
вперёд! И ничтоже сумняшеся, снова туда мы, как будто в обратно.
Мы ничего не должны вам, поверьте.
Громкий праздник наготы, наготы безмолвный траур. Дед
с прищепкой на носу, как пузатый «Наутилус», на спине,
вертя ногами, распускает пузыри. Бац! – кому-то по очкам.
«О, пардон! Экскюзе муа!»
От маразма до оргазма остаётся два рывка. Нас уж нет давно
в помине. Вея хлоркой воскресенья, как малахольные, как заводные,
мы срываемся в обратно из желанного доныне и бурлящего туда.
«Туда, туда, в родные дали», – оперный хор запорхал баттерфляем.
Минуя праздники и будни, листая полые недели, как чужеродные
года, скинув постылые рамы нарядов, братья и сёстры, старые дети,
запанибрата, неприкровенно, мы отплываем
в туда из обратно – от воплощения
к недоуменью, от понедельника
до воскресенья.
* * *
Сардиния в исходе октября,
милосердная осень, какой не бывает.
Полотенце пахнет телом, и ты слушаешь,
как бьётся голубое сердце моря, а стволы
меняют кожу, молодея без причин,
эвкалиптовые ветры увивают гранитные
пни сеном водорослей седоватым. И глотая
антипасти, ты вгрызаешься без антипатии
в резиновое мясо каракатиц. Потусторонние
кошки у захлопнутых на зиму вилл,
полых гор воздутые громады льют
в домирные долины недвижимо облака.
Без дождей и без людей, позабыв, простив,
отринув, время лакомиться миром, время
впериться устами в изумрудную волну.
В этом призрачном порту к белой яхте
«Се ля ви» пришвартована «Мечта», как
у Грина в Зурбагане, и головка динозавра
там, над пиниевым лесом, покачнулась,
как бутон. Полотенце пахнет пеной, веет
ветер беспредметный, облака пошли в галоп,
и тебя уже не помнит голубое сердце
моря, и всё, что отжито, не стоит
Сардинии в исходе октября.
|