ЗЕМНЫЕ ПРАЗДНИКИ. Парижское окно
ЛАПА
В рассветную седую сквозь
вот ты легла, подруга-жизнь,
на камень скользкий, ноздреватый,
как эта лапа игуаны, глядя вдаль
и сквозь, за облака, где ветер
каменный столетий над табунами
лет и зим шуршит песками
наших судеб и голой галькою
надежд. Подруга-жизнь, невеста-
память и нежна мать сыра земля,
на хохолке клочками пена
и алый блик в её зрачке. И вечна
горькая насмешка в глазах детей,
зверей и стариков – вот это,
это, это, это и есть, что обещали
нам на свете тёмном – жизнь?
О, кто омоет наши кости
античным ласковым вином?
Вода рябила здесь от рыбьих
стай, курчавились небесные
равнины, и лапа игуаны, как
печать, легла на мир, в котором
были мы, не правда ли, с тобою?
2008
ВОКЗАЛЬНАЯ ЭЛЕГИЯ
Лидии Григорьевой
От Сиденамского холма, по траектории,
где поезда, скользящие назад по-над
обжитой пропастью, удила нежно
закусив, я попадаю, как впросак,
в узлы «Виктории»...
Мой славный православный сплин, его
мистерии. За жёлтым дроком, где вороньё
лежит лениво на ветру равнинном,
мегалитических столбов столпо-
творение.
О, бедный Йорик, как нам быть
и как не быть, поведай. Кувшинных
скорченных людей в курганах черепушки,
на них – овальная овца в неолитических
снегах, в остол-
бенении.
Там вяхирь, вечно плачущий о нас
с тобой на хвойной ветке, в полночных
«пабах» горчащий эль объятий и измен,
урбанистических пазов несов-
падение,
где Лондон, новый Вавилон, возносит
башни в немом смешенье языков
над сотами фасадов, в гордыне
правой и седой, и тем
не менее
где точечный британский дождь
кропит меня корректно и крошатся зубцы
небесного оскала, где Стоунхендж –
психоделический провал стихо-
творения.
От Сиденамского холма, по траектории,
с хромым лисёнком по утрам и лотосом
в прозрачном мыле, той заведённою
рысцой, я попадаю, как они,
в капкан «Виктории».
2008. Лондон
И Я БЫ
По лесенке рифм недалёких,
за фалды хватая ветра,
и я бы сыграл эту пьеску
в четыре согласных руки,
и я бы струил на иконы
соборный взыскующий взгляд,
и я бы растратил патроны
на живность, стоящую в ряд,
и я бы любил так же просто,
журча на жалейке своей,
и ветхозаветное просо
ронял на стезях голубей,
но долгие робы рапсода
и парус волны поперёк
навеют пусть рифмы другому,
тому, кто усердствует жить,
тому, кто, подобие бога,
пришёл сирый мир населять
и чья от порога дорога,
как дым, не срывается вспять.
По лесенке рифм одиноких
взбираясь на чьи-то хребты,
и я бы отшпарил мазурку
в четыре влюблённых руки,
и я бы в хореи и ямбы
ронял восковые цветы,
и я был во прахе не я бы
под небом, которое ты.
2008
ПАВЛОВЫ ГНОМЫ
Как бы эфирное там веет меж листов,
Как бы невидимое дышит...
В.Жуковский «Славянка»
Тройною липовой аллеей, скрипя о гравий или снег и
лакированным ботфортом, и тростью толстой, он следовал
в ночной дворец взглянуть в окно то на Собственный садик,
то на Урну судьбы, вздохнуть и выслушать прозрачный звон
часов, бегущий из залы в залу до самой до
опочивальни, где он любил
погладить по золотым головкам путти, приложивших к устам
свой пальчик, и в этот час, всегда нежданный, от всех боскетов
и куртин, от Острова любви, от колонны Конца незабвенного
света, из Старой Сильвии и от Оленьего моста спешили
в Присную долину на смотр ночной
его взволнованные гномы –
откуда кто: гном Забытых мелодий – от Вокзальных прудов,
по совмещенью гном Сожалений и Блаженств – от Тенистой
аллеи, гном Беспричинных радостей – от Дерновой далёкой,
а голый гном Надежд – от Дружеской, румяная гномида
Разлуки и Измен – от аллеи Зелёной
Женщины, а гномик Нежности,
застёгивая на ходу казакинчик астрального цвета, – то от
аллеи Молодого Жениха, а то от Красного же Молодца.
По чарке водки перламутровой им подносилось от Павла
Петровича и зачитывался указ о прощении за то, что не
последовали за государем в сырой
и жуткий замок на Фонтанке;
они же плакали и лепетали, что знали, что его там ждёт
в ночь треклятого марта, в тот первый год иного века, где
уроды-пароходы и коптилы-паровозы подменят паруса и лёт
живых коней; подтверждалось запрещение подглядывать
за влюблёнными и показываться тем,
кто в них вотще не верит,
и разрешалось чихвостить белок за попрошайство, туманить
блуждающим поэтам душу и заплетать струенье волглых троп
до Мусагета и даже – водить перстами робких реставраторов.
Растроганный Павел, удаляясь за воздух на остров, в руинную
крепость Бип, что на месте Мариенталя,
задевал их как бы невзначай
опушённой треуголкой по курносому же носу, и кланяясь,
они чихали хором, как фарфоровые колокольчики. И тогда
начинался развод, и, верные неведомой присяге, они брели
к своим постам, качая папоротники-пальмы над Славянкой и
держа незримо караул у Любимого места
Ники, у округлого Храма дружбы
и забытой Молочни, у мавзолея ему, Супругу-благодетелю, и
опрокинутых факелов, где чугунные тени Любезных родителей,
у Воздушного театра и Венерина пруда, но самое славное –
у сквозистого Круга Белых Берёз, где за ними следят, не таясь
и не тая, клир Высоких служений, тролли
Белых ночей, великаны Ветров и
в лазоревых латах, опираясь о замшевый ствол, паладины
Любви, всеблагой, всемладой,
всенапрасной.
2008
СНЫ
Холодная весна на крыше, всё
беспокойства и дела: кот потерялся,
время вышло, и Мордюкова с барабаном
по рельсам на Литейном чешет мимо,
подмигивая мне подбитым глазом.
«Али звёзды воевал? Али волны всё
гонял?..» О, маета! С пустым фанерным
чемоданом тут входишь ты, кого я не
простил, о ком не думаю спросони. Боже!
Я забыл слова, а мне ведь... Ленского!
Аншлаг, и сладко пахнет пудрой. Я
в голосе: «Куда, куу-дааа...» Но зал
молчит и злобно пялится, набравши
в рот воды. Сейчас я им... Ааагонь!
«Сокол, нас окружили! Сокол, бейте
по штабу! Не жа-лей-те снарядов...»
Холодная весна шатается по крыше,
и мир прошили острые дожди, а гроб
стоит зачем-то на могиле, кренясь
чуть-чуть. В нём спит цыган, который
всегда здоровался улыбчиво у лифта,
идя прогуливать визгливую собаку,
пока не раздавил его автобус всмятку.
«Спи-усни, спи-усни...» Я не найду
кота, и улетают самолёты, на которые
нету билетов у захлопнутой кассы, где
табличка «На всё Твоя воля». Мама,
ну за что мы сюда попали? «В няньки
я тебе взяла ветер, солнце и орла...»
Холодная и поздняя весна всё мочит
съёженные крыши, и Мордюкова
с барабаном, а мне пора. Пора.
2008
ЗА ОКНАМИ
Слава Богу, слава Богу,
Двое, двое нас с тобою.
Я – с дубинкой у порога,
Ты – с лампадой голубою. .
С.Клычков
За старые ставни, за крепкие рамы
захлопнутых окон, за плотные гардины
цвета беж, за тенёта облачного тюля
и опущенные жалюзи мы не пустим,
не пустим ноябрьский ветер, ни
январскую прелую хмарь в половодье
полночных туманов, мы не впустим
к себе понедельники голые, ни мохнатые
среды, что по вторникам и четвергам, –
во слепые башни одиночеств,
населённые съёженным людом, ни
в эдемчик истомных уютов, ни в театр
кряхтящих от счастья семей –
вплоть до высадки на несомненное
небо мы не пустим дальше стёкол
тварь миров тех заоконных ни к порогу
с заветным ковриком, ни на подоконник
с осьминогом алоэ, с лопастой геранью
и развалимся против живущих за нас
телевизоров за дымящим вечерним чаем,
подавая кому-то, не глядя, розоватый
зефир, мармелад и подсолнечную халву
да печатные сказками пряники. О,
пройдохи всевещного мира, нам сказали
незримые книги, что под твердью
студенистой след бояться только страха.
И боимся. Боимся. И боимся до смерти
его – за толстенными рамами окон, за
скрипучими ставнями, за тенётами
редкого тюля, и боимся его, о Боже,
за гардинами цвета беж.
2008
СНЕГ
И ветер занавескою
Тревожно колыхал.
Я.Полонский
А за окном дремучий снег
висит, и кружит штопором вокруг
с домами мир, и тает с крышами
в распушенных ветвях и
с огоньком немым, который, не
мигая, ждёт.
Время сникает,
на гвоздике звякает ключ. Пахнет
сырыми звёздами. А за окном одно
окно давно глядит в пустую дверь,
и хлопает раскосыми глазами
тишина. Обманный мир,
обратный снег, забытый телефон,
и как на склоне зимних лет,
распятые на пяльцах заоконных,
неслышного, мы слушаем его.
А за окном недвижный снег
висит, и кружит мир, и тает даль
вокруг него в пустынном вальсике
времён, имён и стылых дат, и небо
вскользь, и вехи врут, и на костре
трескучих льдов пылает белый рой
небывших мотыльков.
Время сникает.
Пахнет лохматыми
звёздами детства, и зреет в синей
немоте подлунный виноград, и
как на склоне зимних лет, мы
слушаем в окне седых пустот,
царапая алмазом по стеклу, как
та царица в Зимнем, над Невой,
мы слушаем, неслышного, его.
2008
СИРЕНЕВЫЙ ЛЕС
Кириллу Ковальджи
Десять, девять, восемь: жила старуха
в задраенном окне, а кошка царапала стекло.
Её не выпускали. Три, два, один: старуху
вынесли и распахнули с треском квадратный
ноль окна, а кошку вон. Она пытается
допрыгнуть со двора до подоконника, но
падает, за часом час теряя голос. Отсчёт
обратный. «В моём конце моё начало» –
вышивала гладью на подушке королева
шотландцев, приободряясь для эшафота.
Кипарисовые чётки, в Коктебеле у Емели
гематитовый браслет.
Небывалое стало всегда: вместо чаяний
нечаянность, серых зим, отчаянных,
надвьюжность, годы, осевшие нежною
пылью, лики родителей в комнате-раме,
ухнувшей ахом в белую тьму, больше
разрывов, чем связей, а кто кого любил,
писал и пил, а кто кому закрыл глаза на
прокрустовом ложе союзописательском,
а бубновый валет, что рубашкою вверх
на отплывшем балконе Пицунды...
«Всё равно, где бы мы ни причалили, –
осыпается пеплом
Вертинский, – не поднять нам усталых
ррресниц...» Два, пять, один. Портрет
в окне: старуха с кошкой. Четыре, девять,
ноль. Но медлящий запомнить не забыл.
В самый ветреный день ковылять за
Ковальджи – над волнами атласных
отливов, сквозь тенёта парений и реченья
бессмертных – с бессарабскою искрой
в присноюных глазах, наблюдая улыбку
над небом и единственный в крайних
вселенных тот румынский
сиреневый лес.
2008
ДЕНЬ
Красивый день, напрасный, и лезет он
из кожи, чтоб в рифму не попасть, а осень
грязной тряпкою стирает небеса.
Размытый день, отмеренный, в ослепших
зеркалах. Орехи, что под листьями, кто
станет собирать? И съест их кто за зиму?
Не нижутся понятия, коряво-полоумные,
как сгорбленная тень, и, клубясь, нависает
ливень, но его ни за что не будет.
Зачем ночами, юный, вилял по небесам?
Зачем он сны зазвёздные безбедно, как
ровесники, с подушкой не проспал?
Красивый день, надколотый, что блики
на волне. Эх, ветры-бритвы стёртые,
на полочке затикали песочные часы.
Раздетый день, намеренный, в лазури
желтизны. Он желал бы сгинуть с богом
в пыльно-пепельном углу, как
этот свет непрожитый, но что-то в нём
потеряно напрасно и давно, и осень
рваной тряпкою стирает небеса.
2008
РАССКАЗЫ
Александру Иличевскому
Рассказы, сиротливые, как старые
куклы в сизой витрине захолустной
дыры в забытом Богом кривом проулке
в октябрьский молочный день, когда
листьев под неверными ногами более,
чем в стёртых небесах,
как перламутровые глаза престарелого
алкоголика, встречаемого каждый
день и читающего, запрокинув голову,
на всех углах названия знакомых
с детства улиц, чтоб не сойти-
сойти с ума,
как облупленная и забитая снегом
надпись казённого золота на союзо-
писательском могильном мраморе
забытого всеми поэта: «За то, что я
такой же, как и все».
Рассказы, от которых вжимаются
нехотя в кожу.
Холодно.
2008
ФОРТОЧКА
Нет форточки, в которую юность
смотрела в полночь на мигающие башни
грядущего и куда улетали коты на свой
шабаш, куда влетал весенний синий снег,
и мы глядим в пластмассовые рамы,
как немые рыбы из аквариума.
Нет той плиты, в которой бабушка пекла
мне пышки и жаворонков с изюмными
глазами и спичкой в горле, пекла душистые
земные пироги на все соседские поминки,
и мы жуём запаянную автоматом вату,
исписанную врущими словами.
Ни заключённые в машинах, ни дети
с проводками в голове не замечают, что
мы живы, что нехотя рассматриваем их
обратным взглядом и думаем: какое счастье
в оный день отринуть мир мертвеющих
живых и неумирающих мёртвых.
Но тополя весны обетованной, качая
редких птиц обвислыми ветвями, всё шепчут
поутру: живи, мимо и даром, только живи,
и бабушка всё в том же черпачке, вздыхая,
помешивает мне нетленную мерцающую
кашу и улыбается старинными глазами.
2008. Уфа
* * *
Двадцатилетний мамин первый
муж был статный и красивый, звали
его Василий, и он спросил её или себя,
смеясь под журчащим душем: эх,
неужели эта красота достанется земле?
Небо взмывало весенним храмом,
и под ним не значилось меня.
Наши бабушки, дедушки, папы и
мамы, их измены и клятвы, их
разводы и свадьбы, их горения и
пепелища, их нехитрые робкие
моды и забытые лакомства, прошлые
сдобы, незабудки их песен
с ладынинской в горлышке дрожью,
их заветные танго, голубые
над морем фокстроты, парусиновые
брюки их курзалов и курортов и
с каракулевой шалькой на первом
свидании коверкотовое пальто.
Эх, неужели эта красота достанется
земле? – улыбался под душем красивый
Василий. Был он сталинский лётчик,
стальной и стремимый, и в первую,
Финскую, в день распоследний,
он сгорел в опрокинутом небе,
не доставшись неверной земле.
2008. Уфа
REMEMBER ME
(СТАРИННАЯ АРИЯ)
Елене Образцовой
«Прости мне, Господи!» «Любовь
моя пропитана печалью». «Мной
выбран путь: я в землю лягу».
«Дайте же мне умереть». «О любовь,
подарок Божий». «Как горевала,
как страдала!» «Сжалься, о Господи!»
«Вернись, о Всевышний Господь!»
«Приди, приди, о радость...» «Нет,
не надейся». «Ах, жестокий!»
«Никогда ещё тень не была
нежнее», но «Жить я не могу».
«Мной выбран путь: я в землю
лягу». «Прости мне, Господи!»
«Любовь моя пропитана печалью».
«Дай мне слезами...» «Позволь
мне разделить с тобою смерть
Христа». «Сердце моё не
выдержит», «В сердце печаль
безмерна». «Дайте же мне
умереть». «Сжалься, о Господи!»
«Вернись, о Всевышний Господь!»
«Никогда ещё тень не была
нежнее», но «Жить я не могу».
«О любовь, подарок Божий».
«Аве Мария». «Мной выбран
путь...» «Аминь, аллилуйя».
«Вернись, о Всевышний Господь!»
21.IV.2008. СПб.
_____________________________________________
Названия исполненных произведений Каччини, Пёрселла,
Страделлы, Вивальди, Генделя, Баха, Перголези...
НЕМОЕ КИНО
Моложе старости и младости
взрослей, позорной зрелости
вернее, куда отходят наши дни,
пока мы хлопаем глазами?
В каком изысканном загоне,
дрожа на козьих ножках, они
уж лижут соль всезнанья,
оглядываясь бережно на нас?
Зачем томились мы заботами
сомненья, пока рычал зловещий
пылесос, и кто их вспомнит
ныне, не говоря уж присно, из-
под разлапистых крестов? Кто
укорит себя за несвершенье
того, о чём и помнить позабыл?
Оставьте, друг, пустое...
И этот день, в его всетленно-
лиственной оправе, я не забыл
тревогам уступить, не оберёг
мечом от страхов липких, не
посвятил нирваннейшим богам
и не увёл в луга улыбчивых
желаний и липовых страстей.
И он, и он скользнул, как тать
с поживой, мимо, в желанное
ничто, как те, другие, дрожащие
уже в сквозном загоне на всех
кармических ветрах, и нам
почти не жаль друг друга, как
в том немом кино, в толпе
«Иллюзиона», что называлось
вроде бы «Юдоль»...
2008
ПРИЕЗДЫ
Приезды. Забвений смятое руно, приезды.
Каюк страны, завоеватели в кожаных креслах
крутятся-вертятся в телеэкранах.
Кладбища пухнут, лица сереют, всё пустее
самолёты, всё неподъёмней
баулы-тюки.
Меньше туристов, но кругом одни иностранцы:
им вещают о курсе доллара. Пиво рекою, водка
из крана да грабительский смрад
изобилия.
Вымирают ветераны, но им ставят в борькиной
столице монументы — шашлыки на
постаментах — всё за их же
последние деньги.
Приезды. Приезды моих отъездов, и страна,
разбивающая себе голову, как дрофа
об удобную клетку в сытом
и вонючем зоопарке.
Миниголгофы, страсти-мордасти, старости-
младости хмурые вести и дымок худой,
хрестоматийный
над пустым
и дальним полустанком.
Господи правый и неуследимый, золочёное
в прах духовенство, отдающее учёные поклоны
по пустым лубочным новохрамам,
и по указу страны эмигрантов
ловко стравленные насмерть
племена
Твои и народы.
О, спасёт ли тебя, моя «Раша», осквернившая
отчее Слово, даже голый идол магазинный,
присно орущий в жующие рожи, от ожлобления,
от опупения, от базарного
жалкого ража?
С Духом святым, и Отцом, и Сыном
по магазинам... по магазинам...
И жива ли ещё в сердцах босоногая девка
Русланова, что певала в церковном хоре
так, что рвались
на небо сердца?
Приезды. Отъезды моих приездов, и маленькая
мама у страшного порога тает, не тая,
в прощальных слезах, а в шкафу, как память
полированном, выветрилась
вот уже навеки золотая
«Красная Москва».
2008
________________________
Курсивом – из Окуджавы.
* * *
Золотая ерунда, уведи меня
из дома, заверти пургу в стекле,
расстели по небу листья и поверь,
что я вотще не сошёл ещё с ума,
не сорвался с рыжей крыши
ввысь, сквозь пыльные дожди,
сквозь нагие вечера и пологие
дороги, чтоб ворвался тот
трамвайчик в акварельные луга,
чтоб в узлы сливались рельсы,
реки времени стальные чтоб
упёрлись в зеркала, на которых
синий иней, из которых сквозь
провалы белый взгляд из ни-
откуда в прописное никогда.
Золотая ерунда, от будильника,
зевоты и руин фанерных дней,
унеси меня из дома, отреши и
отжалей, замети окно золою из
зияющих каминов, не согревших
никого, положи на срез веков
нерастаявшие солнца и плесни
в фиал эфирный каменеющим
богам, оброни меня в апрель,
разрывая облака и мутя снегами
реки, как во снах, что на рассвете
снятся только старым детям,
закружи ты пухом-прахом
у чужбинного порога, унеси
в куда не знаю, золотая ерунда.
2009
КАК ЛЕНИНГРАД
Как Ленинград, но не такой, не он.
Дома все с гобеленов, курчавые купы
старинных деревьев, и тихо, как во сне.
Три мужика на остановке, одеты
по-осеннему, в полупальто иль куртках.
– А как доехать до Петроградской?
(Мы все куда-то едем утром.) Спорят.
Две остановки, но – островами,
с трудной пересадкой. Один:
– Ты на заочном? А дома-то
хоть есть перекусить?
Хочу ответить. Отвернулся. Второй:
– А ты откуда, Саша?
– Откуда знаете, что Саша?
– Но это ж сразу видно.
Он прав. Подходит синий маленький
автобус. Как рухнувшая ткань, он
проваливается сквозь асфальт, оставляя
синюю ровную лужу, на которую все
смотрят, стараясь не глядеть. Обходят.
Пытаются сунуть руку. Всё начинает
таять, как масло на широкой сковородке,
беззвучно и необоримо: балкон, собака,
стул, ступени... Ближе. И не
страшно. Мир тает
на глазах и под
ногами, свора-
чива-
ется.
2009
ПАМЯТИ ПТИЧКИ
Она пришла и за тобой, скрутила лапки
и опрокинула на спину. Раз-два, и нет
лазурного Коко. Ты сам к нам прилетел
почившим летом, сел на руку, чирикнул и
остался. Как вы кричали с жёлтой Катей,
вцепившись в сетку на окне, наперебой
о вечном лете и счастье быть в сей миг
любимым и пернатым. Мой старенький
волнистый попугайчик, слетевший с неба,
взявшего тебя, нам ведомо, что будет:
не будет ничего, не станет никого, чтобы
клевать зерно и рвать салатный лист
в твоей большой настенной клетке, где ты
до смерти устал от смерти, столкнувшей
с жёрдочки тебя, нецепкого, под вечер.
И вот, как тот державинский снигирь
во сморщенных веках, ты заводишь нам
песню военну про гром немой побед
и ретирад, про тени тень, про пух и прах
под небом бывших, сущих и грядущих.
2009
ЛЕТНИЕ ВЕЩИ
Летние вещи по полкам, мы
убираем зиму, мы исключаем
слякоть и отменяем вьюги.
Из рукавов коротких
заспанно машут крылья; шквалы
зелёные, пряные грозы прямо
из шкафа тянут за плечи.
Тропы снопами нежно уложены
чьей-то рукою на нижние полки,
там, где разглажены
все мои жизни.
Средние заняло верное море, и
Ленинград уж в заветной
картонке: сизые зори, млечные
ночи, милой Фонтанки дымный
клубочек. Летние вещи
на вешалках в полдень – из
бытия безвидного – жадно
ложатся в слепые полёты, реют
в матерчатом сне над рекою,
детски обнявшись, сидят под
мостами, где приливы облаков
мочат подол и манжеты,
да парусину стареньких туфель;
а в зеркалах шифоньерных,
как на юру берёзовом,
тот юный ветерок
июльско-белорусский хладно
в висок белобрысый целует,
вечно шевелит
летние вещи.
2009
ОПТИКА
Я не видел тебя полвека, и теперь
мы старше пап и мам, в которых так
усердно играли: Жанна, Люда,
Серёжа, Милан... Ты была моя «мама»
в панаме, я – в штанишках на лямках
«дитя». Ну а жизнь, мы её никогда
не забудем, мы её ни за что не простим.
Ты со вкусом одета и давно разведена
и живёшь, не живя, с кем-то очень
женатым по каким-то положенным
дням.
Где-то дети и молодость где-то,
где-то наша родная страна, и в озёрных
глазах окулиста от злорадного филина,
оставаясь на том же месте, на пуантах
бежит Одетта.
Я привёл к тебе маму
поменять ей очки и на ближнюю даль,
и на дальнюю близь, ты же знаешь
сама. Мы, конечно, вернулись на
«ты», оставаясь на прежнем месте,
говоря со вздохом о родне и соседях,
о безвременье, прежних ценах, глядя
в умные таблицы и округлые зеркала,
как в иллюминаторы из подводной,
забытой спасителем лодки, выбирая
оправу и стёкла в этой цейсовской
светленькой «Оптике» и втирая друг
другу очки.
Я не видел тебя полвека
от того подъезда и того крыльца,
как в плюс-минус диоптрий, ты
зачем-то меня отпустила в эти
взрослые куцые дали, в диорамы
недвижных потерянных битв и
беззначных побед, к тем стеклянным
островам встреч-разлук, фата-морган
и оптических обманов, где мы
старше и хуже себя.
2009
НАУКА РАЗЛУКИ
В день твоего отъезда сомкнуло
лето волглый свод, из трёх углов
вползли туманы и милосердно
стёрли мир, по прогнутым ветвям
умолкли птицы, и люди за окном
заговорили громче и глупее,
притворяясь снующими, но
премедленно, как водолазы,
переставляя свинцовые ноги, а
в классически внятной музыке,
как в струнных, так и в духовых,
отозвались поддельные ноты, кот
недопил заутренние сливки, и
безмолвием, как неизбывностью,
враз наполнился ахнувший
дом, чтоб на странице номер
ноль разверзлась на коленях
влажноватая книга разлук, чтоб
за горой заветно свистнул рак
в святой одновременности времён,
где жизнь почти неповторима
на фоне будущих небес, как
на отчалившем перроне, в тех
вокзально зеркальных слезах,
за которые я отдаю все улыбки
и сладости канувших былей.
2009
ДЕМБЕЛЬ
То утро мая, двор, беседка у кустов,
окно над молодыми тополями, в руке
набитый надеждами и гедеэровским
добром свинцовый чемодан, а где-то
за ночными поездами мерцает Галле
на Заале в бетонных снах социализма,
и скоро шесть, и бабушка в окне, как
в раме, в платочке, фартуке и кофте,
мне улыбается глазами над карнизом,
где крохи для залётных птах; всё спит,
кроме первых трамваев, включая бабу
голую в беседке, на столе, повёрнутую
к миру пьяным пузом. Гляжу на
бабушку, наверх, и вбок едва – на
бабу, распахиваю крашеную дверь
подъезда номер два... Она давно
в цветастом гедеэровском платке под
крестиком, покрытым серебрянкой,
подъезд забит, окно пустует, беседка
снесена, и на карнизе в шесть утра лишь
тени прошлых голубей над тенью
крошки смоченной воркуют, а я, пока
земля скрипит орбитами неверных
узнаваний и сверенных разлук, смотрю
наверх и вбок едва в то утро мая,
где спящий двор, дорожка меж стволов,
окно над молодыми тополями.
2009
ПОСВЯЩЕНИЕ КОЗЛОВСКОМУ
Влачить в пыли осмеянные
крылья, «в долине слёз как тень
блуждая», являясь лишь на мёртвых
юбилеях с лицом блаженного пред
детским хором, нести задутую свечу
вселенского заката и петь как бог
Бетховена и Баха в годину открыванья
ртов у отключённых микрофонов,
и Пушкина качаловски вдыхать,
и выпевать по-тютчевски «я встретил»,
когда всё продано и предано, когда
подменено и отлучают от русского
русских, и Джоном рядится
обжуленный Иван.
«И сколько нет теперь в живых, тогда
весёлых, молодых...» Всех пережить,
всех перепеть, глядеть вослед
тех Ленских-Лемешевых-Лелей, и
лебединый прах Неждановой крестить,
отпеть Обухову, отплывшую из
Крыма в тот невечерний
синий звон.
«Не пылит дорога, не дрожат листы...
Подожди немного, отдохнёшь и ты».
И Вертером, бледнея, выходить на ту,
сквозящую дорогу: «О, не буди меня,
дыхание весны. О, не...» И петь,
и петь, и жить, всё жить, за тенью
безутешного Орфея «в долине слёз
как тень блуждая, в долине той, где
дышит всё тоской», пронзая темь
молниевидно лазоревым крылом:
«Отец мой – Парсифаль,
Богом венчааанный,
я – Ло-о-о-эн-грин,
святыни той
посол!»
2010
В ТОТ ЧАС
В тот час июньского дождя
я брёл по улице, ведущей вниз,
к невидимой реке. Навстречу
мне летучим шагом всходила
юность, спешащая куда-то, не
спеша. Она смотрела вдаль,
не улыбаясь, распахнутым
нежадным взглядом. На ней была
рубашка невспоминаемого цвета
и такие же брюки, широкий зонт
над головой, но провисшая синяя
зелень не обронила на него
ни капли. Мы поравнялись, и я
навеки заключил её в пустую раму
взгляда, она глядела сквозь и мимо,
недвижно и неспешно проходя
и оставляя меня одного на мокром
зазеркальном тротуаре. Как
в стареньком кино, сквозь
изморось мелькающих царапин,
я посмотрел ей вслед, на спину
неразгаданного цвета, и вниз пошёл,
к невидимой реке, которая меня
бесстрастно утянула. В тот час
июньского дождя я не был юн
и старым отродясь не стану,
в тот час я помнить позабыл,
куда иду и, главное, зачем.
2010
ПАМЯТИ ИРИНЫ АРХИПОВОЙ
Помню платье зелёного бархата,
филармония, рокот органный, и
в хрусталях, меж снежными
колоннами, Агнец Божий
безбожно дрожит...
Париж, та надпись на пластинке,
а ей в подарок Куперен:
«Ирина Константиновна, нет
слов, а так хотелось...»
И снова Мойка в январях
певца любви, певца своей печали,
Капелла гулкая, и с чаем мёд,
её антракт в глубоком кресле.
«Нет, я не в голосе. Ну что вы
говорите?!. Не летит.
А я вас помню...»
Я только раз орал на свете
«браво», и то, должно быть,
про себя, пока бежали по спине
бессмертные мурашки
и падала сквозь всю пустую
вечность густая неразбитая
слеза – на филармонию,
зелёный бархат, на роковой
наплыв органный и Агнца
Божьего в дрожащих
хрусталях.
2010
СНЕЖНОЕ
Нисходит простодушный снег
на дали смятые, на выпуклую близь,
а за душой святая пустота,
и коли медный грошик обронить,
не долетит до отступающего тла
ни послезавтра, ни позавчера, ни
в опрокинутое ныне, где льётся
блоковское снежное вино
за колокольчик, канувший
впотьмах.
А в оны дни никто не позвонит
из никогда, как в скользкий
срок самоубийств, и не черкнёт
хоть пару зачерствевших строк
из громких сквозняков небытия,
из омутов немых, что не сомкнутся
в глазное дно икон.
И в оны дни никто не вспомнится
за вогнутым углом и не забудется
на гаснущей дорожке, струимой от
незнаний наугад и время лишь
от времени – из счастья быть
или не быть в свой праведный
черёд кружений и пустот,
в безбрежно снежный час,
что метит сквозь
и мимо.
2010
ГРУЗИНСКИЙ ФРИЗ
И мраморная пятка Пиросмани
на залитом вселенной бульваре,
и наглый цыганёнок, цепляющий
прохожих за сытые бока,
то тбилисское круглое утро, где
танец жизни недвижимый,
как взгляд над первой сигаретой,
льющей предвечно понурый дымок,
те соты судеб, как дробь дворов,
и балконы-балконы-балконы, и
балконы над бездной премудрой,
та смолистая тень платанов на
классически вогнутых холмах
и кофейная пенка в чертогах
у блаженнейшего патриарха, те
улички, влекущие в святое никуда,
та скорбная корова с ушастым
коровёнком под дланевидным
несбыточным клёном да тени
приморские прошлого сада,
как на нагой и несмелой иконе,
где ангелы млечно целуют в плечо,
та мраморная пятка Пиросмани
на последнем рассветном бульваре,
тот я, которого не помню и
который не встретит меня.
2010
НОЧНОЕ
Пройдут года, сойдут желания,
как реки, и ожиданья, как снега,
и в свежих бедах мизерные люди
вновь не уловят ровно ничего;
на срывах крыш молчат ночные
птицы, не глядя в зацветающую
даль, лишь призраки отшедших
тополей напомнят нам о нас,
о стёртых в ослепительных
печалях и каменевших в беге
недвижимом за идолами счастья,
за ветром мраморным любви,
о нас, ревнительно качавших то
стеклянные цепи падений, то
парений расколотый свод.
Но это быль иного срока, где
спят несбыточные чувства,
где в промежуточности судеб
наш патетический закат.
Увы нам, реющим за форточкой
над павшим лесом, нам, над
асфальтными лугами стенающим,
увы. Сойдут желания, как реки, и
нежеланья, как снега, и в старых
бедах новенькие люди нас не
забудут, не забудут или
не вспомнят
никогда.
2010
НЕУЖЕЛИ
«Господь мой, если грешен
я...» О, неужели кто-то без
меня влетит по снегу в Малый
оперный и станет слушать,
как рьяное сопрано сорвалось
в незрячих трелях Иоланты и
как волхвует бас загробный:
«Перед Тобой готов во прахе
пасть я...»? И неужели выйдет
некто, так молодо и неумело,
безлюдным переулком моих
полуденных ночей, где вечно
ждут объятий ветры, на
талый, на цареубийственный
Екатерининский канал?
«О Боже, сжалься надо мной!»
И неужели я не буду со мною
тут, спина к спине, под этой
кровельною льдиной, что за
спиной, как сколок города
и мира, в последний снег
с литаврами сорвалась, под
этим небом чёрно-белым,
где кто-то вымолил меня?
XII.2010. СПб.
АЭРОПОРТ
Все люди, по виду, славные и
говорят по-русски, все лица
вроде бы понятны, все жесты,
кажется, родны, и дети носятся
по-детски, теряя с крыльев
синий пух, а походки, па за па,
отрешённо исполняют тот же
танец жадной жизни. О Боже,
как я мог оставить всё это, это,
это ну хоть на сколько-то-нибудь?
О Боже, что мне делать тут?
Взмывает серый самолёт, ревя и
содрогаясь, я сплю, не спя, я жду,
не ждя, ворочаясь в последнем
небе, и алюминиевые тени
безвинно льнут к плечу.
2010
* * *
Как юности далёкий взгляд,
стремимый мимо мира, как
фотографии, не видящие нас
из-за прощальной вспышки,
как волглый взор немых икон
и долы вогнутые снов, так
расступается вода и так
садится утром жизнь на
краешек расшатанного стула
и уверяет нас, что всё-таки
была и даже нас по-своему
любила, водя по ветреным
садам с рассветными
упругими цветами.
Смывает зиму вешний глас,
сны подбираются к обрыву,
и почки распирает благодать
в сухой тени сутулистого
тына, а мне себя теперь не
променять на всё, что будет,
есть и было, как фотографии,
глядящие сквозь нас из-за
зеркальной вспышки, как
всё, что не в ходу и не
про нас, и, к счастью, нас
давно и так легко забыло,
как юности далёкий взгляд,
струимый мимо мира.
2011
ПРОМЕНАД ПО ПЕР-ЛАШЕЗ
По узкой улице Покоя, мимо тех
циферблатов, на которых ноль-ноль
без пяти, отплывая в закаты недвижных
гаваней Лоррена, ко всем, кто спит
послушно во Христе, ты наблюдаешь
стёганые тучи, и гуд безмолвия сквозь
небо зяблых, гиблых снов ты слушаешь,
не слыша, и смотришь в никогда две
вечности, улыбаясь рассеянно ангелам,
ты видишь – розы покраснели в долине
Йемена от песней соловья, пока лениво
зацветает вашингтония нитевидная и
шелестит на том, что было ветром,
клонясь к тому, что было тенью, тот
дланевидный синий клён из влажной
памяти Батуми и каменеющего сна,
а в здешнем солнце оловянном всё
так разгаданно, так ясно, что аж
темно, темно.
2011
__________________________
Курсивом – из Батюшкова.
ПАРИЖСКОЕ ОКНО
Жил старик напротив, высоко,
под крышами Парижа, курил
в окно, облокотясь на поржавелую
решётку, спал допоздна и до утра
писал, сутулясь. Седая щетина и
бобрик да «голуаз» в клешне.
Однажды пьяный негр разорался
внизу, на тротуаре, орошая
обшарпанный угол. «Заткнись», –
послышалось с соседской высоты.
«Грязный француз, ды я тя щас...
да ты...» «А ты иди сюда», – сказал
старик, и негр испугался. Но в один
из далёких приездов мелькала лишь
старуха, в сизом халате на белой
рубахе, нахохленная, тихая,
иная. Весь день окно задёрнуто
гардиной цвета ряски версальского
пруда. В ночь, до утра горит
её лампа и стародавний телевизор,
дрожащая ниточка с явью. Она
кивает из окна напротив, и я
киваю: «бонжур, мадам», – меж
коченеющим от счастия Парижем
и подошвой облачных миров;
она задёргивает шторы, и я понимаю:
горевать можно лишь по живым,
ну а мёртвым, им надо завидовать.
Жили-были в означенной были,
жили-были, и я там был.
2011
ПОСВЯЩЕНИЕ
Бредущим по коридорам долгих
минований обвалами вчерашней
тишины туда, где всё так голо и
обманно, за облаком несношенного
слова; плывущим по подлунным
хлябям в виду последней, тающей
черты, листающим мистерию
забвений во рву отчаливших миров,
где так легко и так непоправимо
ничто не названо ни именем своим,
ни местом всеземного обретанья;
под непробудный бой часов, чьи
гири сорваны, а стрелки пляшут,
несомым краем выморочной яви
любителям сновиденного зренья,
читателям моих стихов.
2012
|