Остров-cайт Александра Радашкевича / Поэзия / ВЕТЕР СОЗЕРЦАНИЙ. Хрустальный клавесин

Поэзия

ВЕТЕР СОЗЕРЦАНИЙ. Хрустальный клавесин

 

 

 

КАКАЯ СКУКА

 

 

Какая скука жить, не веря, как верить,

более не ждя. И мясо чьё-то с хрустом

пропускать сквозь незаметившее тело,

и ту же слякотную зиму сносить в окне,

потеющем от скуки. Какая скука – энный

вечерок, разнюненный над пенной Летой.

Всё узнавать, не видя ничего, и видеть

денно, ничего не узнавая. Порхать, умнеть,

хиреть, ложиться и вставать, и умывать

сползающий всё ниже лик, чтоб вежливо

моргать на люд, жиреющий в объятьях

постных скуки. По одному, вдвоём, во сне

о снах иль в переполненной, с утра уже

кишащей поднебесной ступе – какая

скука снова жить и умирать. И умирать –

какая липкая, безвылазная скука.

Какая скука – в мире проскучать десятки

Божьих зим так заразительно, так честно

и не наскучиться ни эдак и ни так, и

не наскучиться, как вешней одурью, никак

земной проникновенной скукой.

 

                           XII.2002. Богемия

 

 

 

 

 

 

ОКНО

 

 

I.

 

И я, как мой богемский кот, сижу,

смотрю на мир из тёплого высокого

окна и знаю лишь, что зимний мир,

набухший за окном, не видит нас,

как птицы синие, взмывающие

рядом по-над крышей, нас не заденут

вскользь распяленным крылом, хотя

с верёвки мокрые рубахи так машут,

машут им пустыми рукавами

в полосочку и в клетку – ещё

навстречу и уже

вослед.

 

 

 

II.

 

Но там, но там, откуда к нам бредут

неспешные дожди, где из туманов сизых

встаёт лесистая гора, увенчанная, верь-

не верь, седым виденьем замка, которому

мы снимся иногда, там исчезают

с воем в полночь поезда и безответные

читаются с любовью письма, там мы

сидим вседневно, уставившись из белых окон

ошеломлённо на себя, там думаем ещё

с живой надеждой о том, чего не помним

никогда, чему уже и сами верим еле.

Но там. Но тут. Но где-то. Но всегда.

 

                                 XI.2002. Богемия

 

 

 

  

 

 

БАССЕЙН

 

 

Бассейн у парка. Август. Лето

Господнее палит с пустующих

небес. «Чо делаешь?!» – дебелая визжит

отроковица, что значит: «Ну, давай!

Давай ещё!» Убожество

разоблачённой плоти. И тело

встречное, без лишней родинки на

мраморном плече.

                          На вираже

заметил с тобоггана за речкой, как

за Летой, на жёлтой лавочке

под райским клёном пана

седого и недвижного, который

смотрит, смотрит в никуда

из ниоткуда. А в августе отчаянье

отрадно тому, кто видит нас из

ноября.

             Ещё, ещё виток: я вижу

только небо. Ещё: и в небо падает

вода, разбитая навеки, – из-под

меня, кто всё это придумал за то,

что кто-то выдумал меня, бассейн

у парка, август, голый ветер

лета, палящего с пустующих небес.

 

                                 2002. Богемия

 

 

  

 

ДОМ

 

  

По дороге – ниже улиц, ниже сада, ниже

взгляда – мёртвый дом. Как

небритая щека, по бокам впадает крыша

рыжая. Костенеет над

порогом пропылённый виноград. Не мигая,

окна бельмами уставились

на сад, где яблони, отжившие себя, медузами

зависли в ветоши тумана. Засыхают

во снах пауки. С кранов капает незримая

вода. На пороге – мёртвый стул.

По дороге – за оградой, ниже мира, ниже

шага, ниже

выжившего сада – ожидает дом

лишь взгляда в неглядящие глаза, только

вздоха у калитки заржавелой, от

которой уползает

вниз

песчаная тропа. А

на ней уже ни следа от теней и ни тени

от последнего следа. Но туда,

туда не взглянет ни один. Только дымные

прошлые кошки разыгрались с сохлой мышью,

зная, что войдём без стука, оробело и на ощупь

в час, который отсчитали

за седым недвижным тюлем

отстучавшие часы.

  

                                          Х.2002. Богемия

 

 

  

 

 ЧАЙ

 

  

Чай должен быть крепким и

сладким. Жизнь – ломкой

и подслеповатой. Небо –

пустым и высоким. Горе –

набухшим и чёрным. Сердце –

пугливым и громким. Радость –

солёной и краткой. Родина –

детской и дальней. Вечер –

последним и влажным. Песня –

напрасной и пьяной. Долгой

и горной – дорога. Прошлой и

вешней – любовь. Память же –

крепкой и сладкой, как наш

заутренний, душистый,

как наш с тобой горячий чай.

 

                     Х.2002. Богемия

 

 

 

  

 

 

СТАРОЕ ПИСЬМО

 

 

В хрупкой сказке уже без пяти –

Не успею наш сад обойти,

 

И меня по вагонам забросят

В эту ветхую прелую осень,

В золотое хрустящее море –

Целовать звёзды раннего горя.

 

Долготу обращая в широты,

Заревут над зарёй самолёты,

Упадут шелковистые шторы,

Прогремят над долиной затворы.

 

И из осени в осень вплывая,

Не виню прошлых ангелов стаю,

Что, слетя до земного портала,

Наши руки во сне разорвала.

 

Но мой вздох от тебя не спасти –

В нашей сказке всегда без пяти.

                  

                      17.Х.2002. Богемия

 

 

 

  

 

 

 

 *    *    *

 

  

Я буду ветром, несущим в чужедальних взорах

птицу над той чернеющей горой, пронзённой

сокровенным огоньком. Я взрею алой птицей,

несомой ветром в ту волглую лесную глубь,

напечатлённую лобзаньем холодеющим

заката. Я встану той набухшею дооблачной

горой, которой горбится осенняя душа

под сарабандой повечерних вздохов.

 

Я буду ветром, птицей и горой, дождём слепым,

смывающим меня, закатом, канувшим в глухую

синь, и даже – криком окон

одиноких, но только не

наскучившим себе скучающим собой

в нерукотворностях подоблачных

твоих, мой нежно

равнодушный Боже.

 

                                         2003. Богемия

 

 

 

  

 

 

 

 ГАЛИНА КНИГА

 

 

Теперь иным, уже не «Беломором»,

пожухшие страницы твоих полуденных

ночей повеяли, но редкие круги

от чашек простывающего чая лежат

на них, как розы снов песчаных, как раны

крестные, как пузыри земли. Лиурна,

Нэртис, Аримойя. И, упадая ниже никуда:

Дуггур, лиловая Гашшарва, где млеет

эйфос наш и наш скулит гаввах. Но полнит

душу струйная Вайита и, благовейный,

волнится пламенем прохладным Аришамф.

 

По золоту, по стёртому на топкой черноте –

скольжу по срезу снежному последнего

земного января, и за ничейною рукой моя

сновиденно листает. Уже тончает глубь ночная

в высоком кухонном окне, и парус на твоём

холсте слинял за выдохом в размытой

взглядом сини. И ты – была. Была, когда

мы были, оставив мне шершавые морщины

на мягкой, на исхоженной обложке садов

посмертия, как на подошве неназванных

миров долженствованья. Уже иным, когда не

«Беломором», от Розы Мира веет в январях.

 

                                          2003. Богемия

 

 

 

 

 

ТАМ

 

  

На ладони несмелой апрельского ветра спит

богемский забвенный погост.

До этой валкой скамьи над рекой доезжал я

и жизнь назад. Снова

на серых кораллах ветвей наливаются клейкие

почки, не спрашивая снова

ни о чём и не прося себе с необитаемых высот

ни воздаяния, ни счастья, ни

пощады, и дышит в душу вновь душа вещей

и взгляд струистый больше

не отводит, и верный час сильфид благословен

на хрупких ходиках

беспамятной природы, как тот, как еле слышный

клавесин, с небесных троп

в просторах продувных разливший музыку

стеклянную безмолвья.

 

                                              2003. Богемия

 

 

 

  

 

 ПИАФ

  

                        ‘y a pas à dire, j’aime bien la vie

                         Et un peu trop les beaux garçons.*

 

  

Июль в стране холмистой Пер-Лашез;

на ваш согревшийся надгробный лабрадор

приклеила рука, нерукотворная в своём порыве,

полсигареты с карточкой Тео в день никакой

давно иного века, как будто вдруг Малыш-

Воробышек парижский привычно задымит

и с хрипотцою той, что нет больней и

ласковей на несусветном свете, затянет

с полным залом поднебесным, вздохнув

« Oh mon amour » и выдохнув « à toi toujours »,

как будто сам мосьё Сен-Пьер не отворил,

как вы просили, ключом святым, чуть

в бороду бурча, дверей хрустальных парадиза,

где всё так мило, как вам говорили все те,

все те, кого не разлюбили вы там

за половинку галльской сигареты, за

вальсик пыльный мирозданья:

падам-падам-

падам.

 

                                 2003. Париж

 

___________________________________

  * Ничего не скажешь, я люблю жизнь

     И немного слишком – красивых парней  (фр.).

                    (песня "Господин св. Пётр")

 

 

 

   

 

 

 

ГАЛИНЕ ПОГОЖЕВОЙ

 

  

На свалку пёструю уставясь близоруко,

как на медовый луг, и растопырив

мельницею руки, мой Паганель

ревниво ловит бабочек, как звёзды,

диковинным сачком развеивая комнатную

моль, и улыбается на маленькую бледненькую

дочь, которая его давно взрослей, внимательней

и старше. Мой Паганель добрее

правды, выше доброты, слабее

преданного бога, он миру, знаю, не простит,

чтоб, не лукавя, из всех пустот

потерянного рая творить напрасные миры.

Мой Паганель, я вас люблю и, вас

любя, журить не забываю

из близкого, как вечность, далека.

  

                                 I.2003. Богемия

 

 

  

 

 

ОСТРОВА

 

И отворяя утренние ставни,

я взгляд обугленный кладу на серебристую

сквозящую гряду зависших

в рассветной пене островов, где обитаете

безбедно, не спотыкаясь

о мёртвых птиц и не роняя юный лик, все вы,

все вы, чьё небо внятно,

кто, как блаженный Августин, в пылящем,

мятом мире снимая росы

глянцевитыми устами, и не любил ещё, но кто

любил любовь уже, ни зги

в кромешном сне не видя и отворяя утренние

ставни, и различая те же

острова, грядой сквозящей зависшие сквозь всю

рассветную немеющую душу. 

                                            

                                       2004. Богемия

 

 

 

  

 

 

 ВЕЧЕР

 

  

Спасибо, Господи, за речки

под мышками струистый шёлк,

за плоть бескровную хрустящих

яблок и каравеллы рваных облаков

за краем канувшим бескрайне

близких далей, за жизни бережно

переплетённый в сафьян шершавый

скомканный роман, за тленный ветерок,

целующий плечо, и паруса надежд

распятых, за родину, пылящую

в пустой груди, за то, что дал, что взял

сквозящей дланью, за пену сказок

поднебесных, за то, что слушаешь 

безгласного меня сквозь музыку

веков, былому предстоящих, за этот

повечерний час и всякий сущий вздох,

за реку – сквозь меня, за то,

Пространством Бесконечный,

что был, что есмь и что Твоим,

и что Тобой, и что в Тебе  

пребуду.

 

                          2004. Богемия

 

 

 

  

 

 

ТЕМА

 

 

За белым голосом, отверзшим

шелков широких радужные

волны, не двигая крылом,

подломленным в земной

непоправимой схватке с дыханьем

тла окаменелым, за белым

голосом – в немеркнущую синь,

за грифами пернатыми гондол,

не шевеля холщёвым опереньем

с картонов побуревших Леонардо,

из пропылённой прорвы коридоров

повинно, честно, обомлело

ложась в атласный дрейф,

за солнцем голым, оловянным

в разъёме убегающих аркад,

увитых душами, как виноградом,

за белым голосом, без вздоха,

без оглушающей оглядки –

в неизживаемую жизнь.

 

                         2004. Богемия

 

 

 

  

 

 

 

ВАРИАЦИИ ВРЕМЕНИ

 

 

I                                

 

Он выплывает (но откуда?), он отплывает

(но куда?) день, как отжившая жемчужина,

налитая пропавшим молоком. Под ноги

стелется его папирусная музыка, и капает

за шиворот упорно безмолвие его небес,

беззначных, как загробье.

                                Как околевшего

галчонка, его никто не отогреет в немеющих

от нежности и ужаса руках. Ни памяти

простуженной, ни вычурной надежды

в день несмыканья отлучённых дней,

рассыпанных всей пушкинской янтарною

морошкой по ноздреватому чернеющему льду.

 

 

 

II

 

Нисходит срок пустого знания: черёмух

           цвет в зияющей плывёт голубизне, где

ты да я – древесное воспоминание всех

           приготовленных заранее, обутых, выбритых,

отглаженных, всех напыливших и нагадивших

           и, как воркуют впрок предания,

           всех заблудившихся в себе.

 

На этот свет, на эту тьму в апреля день, по Божьим

           умыслам, тридцатый, в три по

полудни явился, помнишь, я в пылящем Оренбурге

           и нежно вымолвил: му-му.

           Ещё поём. Уже не страшно. Не ждём и

           любим. Больно и ненастно.

Нисходит срок пустого чаянья: черёмух

           цвет переплывает из светотени в светотьму.

 

 

III

 

 

Ещё вчера плескался в солнце, а ныне

вздулись, помутнели волны. Ещё вчера

ты ничего не видел, а ныне сердце гулкое

расплещет всю музыку звенящую безмолвья.

Как белый червь, слепой и голый, ещё вчера

ты вожделел, скучал и ненавидел, а ныне

 

всё в одном, одно во всём – до самого

скончанья нескончаемых начал и от начала

всех окончаний безначальных, и стелется

струистый ветерок по разлинованным листам

за всякой вящей запятой, как этот вздох и тот.

Под круглою иконой неба вечерний долгий человек.

          

                                              2004. Богемия

 

 

 

 

 

 

КАНЦОНА

 

  

Не сожалея о будущем вовсе и не надеясь на прошлое

более, сложив громоздкие

воспоминания и обречённые надежды в игрушечный

зеркальный чемоданчик,

в никуда из ниоткуда отбывают новобранцы, убывают

новобранцы без обратного

билета. Обними меня, мой ангел, на недвижимых

качелях. Как из форточки

тогдашней, тянет поездом и снегом. Тянет кровом

чужеродным, где мраморной

слезой пастушки, не сожалея о будущем более и

не надеясь на прошлое вовсе,

Петрарка бережно омыл тоску и боль прошедшей жизни.

   

                                                            2004. Богемия 

 

 

 

 

  

 

 КЕНЖЕЕВУ – ПОСЛАНИЕ ВТОРОЕ

  

                      Среди пречудныя при ясном солнце ночи

                       Верхи златых зыбей пловцам сверкают в очи.                     

                                                       Ломоносов

 

 

Благое время удивленья, его простыл

медвяный след, мой брат Бахыт.

Увечно солнце зимних дней, и птахи

плачут в тонких клетях, тогда как

верится – поют. Что прошло, ни за что

не настанет; что настанет, и впрямь

всё равно. И должно жить без ожиданья,

как ждали, вскользь и вкривь живя,

и доплывать по хлябям хладнодушья до

острова, где череп пропылённый наш

давно желтеет в мировой костнице

с последним именем и крестиком на лбу.

«А ведь сгниёт!» – взвивался Ваня

Бунин, хватая за руку холёную себя.

 

В чреде невольников того, что мнилось,

любовников того, что не сошлось,

на шатком трапе поминаний хлебнём

же шквала под ветхим небом – небом

непременным, как ты съязвил, и,

раздирая нетленные ризы, и, колыхаясь

в проявленном мире, исковеркаем

сызнова пряную душу, чтобы взяла

охота стихотворить на скользких тропах

мирозданья, где мы, прижав к плечу

котомочку пустую, бредём доверчиво,

всегда по краю, мой брат Бахыт.

Мы были завтра, помнишь? Обещаю,

мы будем. Будем и вчера.

 

                                 2004. Богемия

 

 

 

  

 

 

ПАНИ МАРИЯ

 

  

Со шкварками лепёшки пекла в дорогу

соседке, что их не любила за кроны лишние,

метраж и просто так, как любят не любить

другого. А ночью снова «скорую» звала для пана

своего, не старого ещё, хватавшего по-рыбьи

шахтёрским лиловатым ртом какой-то свой,

увёртливый и тощий воздух и толковавшего

уж наяву с братишками своими, с четырьмя,

что мятной юности вослед давно отвековали.

Потом садилась в плюшевое кресло у мытого

окна за старое напрасное вязанье, на всякой

петельке, на каждом узелке шепча «за что?»

всё ласковей и тише.

                                    А у реки, под мельницей,

всю ночь тяжёлый гул и веет свежею

незримою мукой у дверцы низенькой, куда

в века благочестивые чуть свет входил

палач неспавший. С понурой радостью

уже снуёт восставший из сбитых ласками

хрустящих простыней умытый чешский люд –

меж новым капищем, пивною и вокзалом,

где улочка последняя, У Божей Матки,

уводит тополями от тополей за снежные поля

и ангелов в пуховых рукавицах, и демонов

в железных сапогах, пока шипят на старой

сковородке со шкварками душистые лепёшки.

 

                                             2004. Богемия

 

 

 

  

 

 

 

ТАНЕЦ ПАВЛИНА

 

 

В маломальских местечках прикорнувшей

Европы, проплывая навстречу друг другу,

исполняется танец павлина, вальсик

голубя, чардаш вороны. Как мистерия. Мимо-

ходом. Это может быть танго кукушки или

скорый фокстрот сороки, но бывает гавот

верблюда или Барыня сдобной хрюшки.

Полицейский отшпарит самбу. Ну а этот,

с утра зелёный, чешет-пишет по стенке такой

краковяк небывалый, что мешаются вихри

и газы. Молодёжь, угрюмо топоча, отчубучит

жигу бегемота. Экосез, полонез, менуэт и

чакона – несть числа этим па приворотным.

И несёт человечество мимо, и душа его падает

в пятки, свесив сизый язык астральный.

Ясно, брат, что мы все надоели до смерти

друг другу: ты – с поганою полькой своей,

я – с постылой своей сарабандой. Видно,

брат, что вот-вот, что вот-вот воспарим,

закружившись, как дервиши в белом, – руку

правую ввысь, руку левую долу, набок голову

вдруг уронив, – в па-де-де ль «Щелкунчика»

внемирном, в «Лебединого озера» ль вальсе,

проплывая навстречу друг другу. И мимо.

Исполняя кармический танец павлина.

                             

                                       2005. Богемия

 

 

 

 

 

 

 ПЕСНЯ

 

 

«И ты, мой сад, меня переживёшь».

Пусть так, ну а сегодня, купаясь

в шёлке золотых прощаний, ты

засыпаешь кротко до весны, под

эти лиственные вздохи отчалив

в бельмообразном солнце октября.

Летит под гору вскачь велосипед,

самоубийственная мошка сквозь

тенниску кусает нехотя в живот.

Я снова сплю, я с кем-то пью, и на

душе качается такое, что косматей

плакучих ив над вздувшейся рекой.

Но ты, мой сад, меня переживёшь,

хоть яблоком твоим хрущу я в этот

хрустящий бурым златом вечер,

качаясь сокрушённым истуканом

над прорвой опрокинутых небес.

 

                            2005. Богемия

 

 

 

 

 

 

МОНОЛОГ ДЛЯ БАРИТОНА

                     

                      Муслиму Магомаеву

 

 

Терзал у моря горло в тот

наш век, теперь уж прошлый,

прося у Бога стать певцом,

стать жарким голосом живых,

счастливых и несчастных,

и тех, кто смотрит уж на нас

с кристальных звёзд,

с небесных троп

бельканто.

 

Корелли, Бейбутов и Отс,

дель Монако и Ланца –

как сердце звонкое рвалось

вслед голосам великим,

когда поведала, лучась,

мне старая армянка

про горький труд,

про свет и тень

бельканто.

 

С тех пор узрел широкий мир,

палаццо в снах лагунных,

и был любим страной родной,

которой нет, которой пел 

Оскара, Роберта, Арно,

как Генделя, как Баха,

храня в душе

лазурный луч

бельканто.

 

И в том краю бессмертных снов,

откуда мир, как остров,

мне есть за что благодарить

отца и мать, и Бога,

сердца, где голос мой живёт,

и тех, кто видит нас давно

с небесных троп,

с кристальных звёзд

бельканто.

  

                            2005. Париж

 

 

 

  

 

 

 ДАЧА

 

 

К опавшей яблоне спиной

и ликом к недоспелой,

я летаю в гамаке вкруг себя

и мимо. Что-то чертит

на челе, как на куполе,

узоры. Коль же множествен

и наг этот вылепленный 

в сизой топи допотопной,

опрокинутой вовнутрь и

расплёснутой вовне, –

этот выпростанный миг.

 

Свете тихий, повечерний,

раствори пустые веки

тем, кто идолом качнётся

на зазубренном краю, чтоб

брели мы недвижимо,

как менгиры, долом тёмным,

неподобным вместе, врозь,

по одному, чтобы спали

сном порушенных дольменов

на подвёрнутом неловко,

на отлёжанном крыле.

 

                   2005. Богемия

 

 

 

  

 

 

 

  *    *    *

                                 
                             
В. Берязеву

 

              Стихотворение не проявленное пока...

                                            Из письма

 

 

Я и сам непроявленный в этом

проявленном мире, чьи проявления

непоправимы: окаянная явь

утекает сквозь стылые пальцы, как пепел,

как ртуть, как краплёный,

вздыхающий скрипками ветер.

Необъявленный и незваный поздний

друг где-то мается-тужит на свете,

взрывая окриком альбомные снега

и кружа за астральной позёмкою песен.

 

Здесь январь, как пропащая пегая осень,

и снежок распыляют дешёвеньким спреем

по нейлону гонконговских ёлок.

Ну а там, где стреножена русская доля,

где от звёзд голубеет во сне подоконник,

поминай леденеющих в пухлом

тепле и чужбинном уюте.

Почернев, засветились от вспышек

нагорных непроявленных душ негативы.

Это им Он заботливо молвил:

вы боги. Но умрёте вы, как человеки.

 

                                2005. Богемия

 

 

 

 

 

 

НА ЦЫПОЧКАХ

 

 

На цыпочках проходит мимо

жизнь, и в зимних утрах

заваривая чёрный чай, почти

не вспоминаю проигранные

прорве годы, предутренние

вечера, дрожащий, как ресницы,

синий голос и то, всё то, чему

причастны лишь ты да я, –

вечерних шелковистых птиц

в необозримом взоре,

где плоское обратное кино

аллей, ласкаемых стеклянными

ветрами в тех зеркалах,

замедленных и пьяных,

и на ладони – мутные осколки

целующих в висок финальных

слов великого немого. 

Неловким скальпелем чужбин

нас расчленили по живому,

и каменели окна-розы, как

те, с оказией, стихи,

и жизнь, как тать, как смерть,

на цыпочках, не видя нас,

прокралась рядом, мимо, 

чтоб в зимних и незрячих

утрах, заваривая чёрный чай

насущный – по-твоему, как

прежде, учуял я, что вновь

на вздрогнувшие плечи

ложится имя влажное

твоё – неслышным

новогодним

снегом.

 

                 2005. Богемия

 

 

 

  

 

 

 

 ТЫ

                        

                                 А. С.

 

Кружит строка тропой неуязвимой,

теряясь ручейком зеркальным 

в тугих гравюрных облаках, ссыпая

дней и лет несбыточных чешуйки

в ревущий и недвижный, как

бреющая музыка падений и парений,

океан. Ты – вешнее

моё стихотворение, мой сад

на невесомых островках архипелага,

дрейфующего денно сквозь прах

дебелой яви, ты – тот

пернатый ветерок, что лёг мне

на чело в лагуне неслепящих солнц,

где, шею вытянув по-черепашьи,

глаза обратные старательно

зажмурив, высматривал

я твой ко мне – во мне

скользящий

парус.

 

                          2006. Богемия

 

 

 

                                  

 

 

*    *    *

 

Какая сладость на земле случиться

в янтарный августовский день,

эллады облаков следить сквозь

помавающие ветви, пить гущу

поздних вин горчащих и тень

свою нагую под яблоней навеки

возложить на штиль текучих трав,

чтобы сказать отчалившим богам,

что слыл средь званых на этот

тленный пир, затеянный не нами,

но ради нас, когда, срывая паутину

с окна небес последних и пустых, 

такая сладость на земле случиться

в янтарный августовский день.

       

                            2006. Богемия

 

 

          

  

 

 

 

 

ЗИМНЕЕ

 

  

И помолившись утренним богам,

я отворяю зимнее окно над

миром молчаливым, над дымом

недвижимым рыжих крыш и

ожерелием следов по раненому

снегу, и, отпуская рваный пар,

впускаю, как титан в мифическую

грудь, зажмурившись от лунных

солнц, и раннее слоящееся небо,

и ломкий остов лип, и лупоглазые

дома, тех гор гряду сквозную и тех

букашек, мальчика и пса, чёрным

по белому медленно метящих

нечто собою, ставящих птичек

за Брейгелем Старшим в плотных

пустотах январского утра и на

растресканных, на лаковых

полотнах немого бытия,

что утром праздным 

я внимательно

люблю.

 

                        2006. Богемия

 

 

 

  

 

 

ПАМЯТИ МУЗЫКИ

 

 

Худой француз, седые усики, приталенный

пиджак, – вы увели с собою скрипки за

невозвратный поворот, где тает тонкий хор

и гибнут горные аккорды от выстрела нас

караулившей в подъездах пыльных тишины,

и сник оркестр Поля Мориа.

 

Ушёл полуночный трамвай маршрута номер

ноль, захлопнув веерные дверцы, – по улице

Заказанных желаний, где хлебом пахнет хлеб,

где носят длинные плащи и по утрам гуляет

Никогда, читая сорванные загодя газеты,

где ждёт оркестр Поля Мориа.

 

Худой француз в зеркальном пиджаке,

расклёшенными брюками шурша, теперь

и вы ушли за кем-нибудь немым из мира,

где откружили души за «Эль бимбо»,

где скрипки порешил ревущий барабан,

уняв оркестр Поля Мориа.

        

                                             2006

 

 

 

 

 

МЫ СПИМ

 

 

 

Мы спим зимой култышки-дни, мы спим.

Засунув в жёлтое крыло крючкастый нос,

мы спим. Туманы лезут с голых гор под

одеяло к нам, и, как коты, кричим, завидя

во сне сновиденных врагов. Во сне мы

ходим на концерт, где баритон любимый,

вздымая геркулесовую грудь, поёт романс

старинный «Но то был сон». В субботу

водочка, икра и сон до будущих суббот.

В антрактах – сны по телевизору, которые

всегда на нас наводят сон. Под Новый год

откроем круглые глаза, не в силах даже

вспомнить, для чего приснился старый год.

А лето жаркое придёт, с ним – жирный жар

небес, над речкой дача, тишина. И как всегда,

меж яблонь натянув гамак, вздохнув, закрыв

подпухшие глаза, внимательно его проспим.

Ты спишь меня, я сплю тебя. Мы спим,

крючкастый нос засунув в жёлтое крыло,

и видим тёплый сон про то, что нас уж нет.

 

                                             2006. Богемия

 

 

  

 

 

 

 

           В ТАКОЙ ЖЕ ДЕНЬ

 

  

В такой же день, как этот, хочу я

    в Ленинград, в тот город сероокий,

        в громадное далёко,

    в безбедное назад.

 

Пусть млечный дождь нанижет кораллы

    тех колонн, в хрустящем вальсе веток

        пусть душу мне оближет

    тройной одеколон.

 

В такой же свет, как этот, настанет

    Ленинград, где пирожок с капустой, –

        о, пусть вам будет пусто! –

    где прошлый лимонад.

 

Мы сядем в электричку и в Павловск

    отлетим, где тем, кто юность предал,

        кто слыл, но так и не был,

            отпустит Аладдин.

 

В такой же день, как этот, прорею

    в Ленинград, в неверный и безмерный,

        отринув полог скверны, –

            в почивший вертоград.

 

В обратное далёко, в грядущее

    назад, в мой город сероокий,

        в такой же дождь, как этот, 

            хочу я в Ленинград.

  

                                        2007

 

 

 

  

 

 

*    *    *

 

Писать стану ясно и просто

И ратникам духа внимать,

Где белые сливы погоста,

Где времени раненый тать,

И ряску недвижного Тибра

По заводям вязким верлибра

Веслом оловянным снимать.

 

Писать буду вкось, понарошку,

Как в лунные травы вплывать,

Где запах печёной картошки

Питает незримую рать,

И ветер пустой и последний

Поможет мне в праздной передней

Не знать, не любить и не врать.

 

Слепые и древние дети,

По полю – сердец светлячки,

Срываясь в зеркальную бездну,

Как чайки на том парапете,

Бессмертны, легки, бесполезны,

О как мы любили на свете

Придумать, поверить, пройти.

 

                                  2007

 

 

 

 

 

ГЕРОИ РОМАНОВ

 

 

Герои романов не знают обмана: с ними вечно

будет лишь то, что было.

Они нас ни за что не предадут, не проснуют

полжизни в магазинах.

Только они не платят налогов за то, что нарочно

живы, ибо они не едят,

не дрожат за себя, не болеют и, самое главное,

они не отводят глаз.

Только они нам по-прежнему верят на слово,

помнят, всё помнят нас тех,

оголтело живых, не раздавших себя на задворках

весны, не продавших.

 

Они не стареют, не гибнут даже от самой верной

хрестоматийной смерти,

к которой их в который раз ведут у свежей бездны

зачитанные в прах страницы.

Они не проводят свои однотомные судьбы перед

экранными дырами,

глядящими мигающим бельмом из плоскостей

двумерной преисподни,

и их, стирая, не сотрёт из памяти железной этот

технократический рай.

 

Слоняясь городами лунных снов, проулками

небывшего былого, они

баламутят подпухшие души, зная, что наши завтра

так давно прошли

на перепутьях, где минуют, друг друга минуют

всуе растерявшие себя...

Юные рыцари в латах зеркальных, девы рассвета

в струистых шелках,

как мы смешны им, героям обмана из отшуршавших

навеки романов, – мы,

кто не выдумал даже полжизни, чтоб прожурчал

нам за жизнью сюжет.

 

                                                        2007

 

 

 

  

 

 

 УТРЕННЕЕ

 

  

Целуя звезду на плаще Приснодевы

и лоб прижимая к коленям Христа,

прорежется утро. А после – всё после:

сторонние люди, порожние полдни,

и было, что будет, и смылится мыло,

и небо прорежут косые морщины,

чтоб вновь, упадая до вогнутых круч,

мы рваные сны разводили руками,

чтоб как-то и где-то, за что-то-нибудь,

уст полуотверстых отнюдь не касаясь,

палили блаженства танталовых мук.

 

...За тех, кто спит на свете

этом, за всех, кто жнёт на бреге

том, за страх и сомненья, за светлые

рати, за маму и брата, за вражии

волшбы и даже, и даже, вотще

уповая, за русские дали

и детский народ...

 

Пылится дорога, молчит колокольчик,

надорванный серым кроссвордом дорог.

О чём он поёт, растревоженный

ельник? О чём замолчал откудесивший

слог? Все бури недвижны, все камни

как камни: текут ли иль дышат 

в затылок шершавый постылых надежд,

чтоб снова легло оглашенное утро

обвалом обратным благих облачков,

целуя звезду на плече Приснодевы

и лоб подставляя ладоням Христа.

 

                                            2007

 

 

 

 

 

 

*    *    *

                      Равилю Бухараеву

 

 

Не верьте музыке моих сквозных

полей, ни тяжкой поступи платанов

придорожных. Случайный гость,

молитва лучше сна. Глоток остатний –

за святую явь,

за высылку, которой я привержен,

и за тебя, о мой безгласный брат,

чьё стёртое чело проступит на

исхлёстанных дождём и снегом

прошлым фресках,

венчающих обрушенный портал.

Всего одна нам снилась в жизни

жизнь на этом берегу зазубренного

неба, где мы с тобой проходим, –   

а не время.

Еловый сумрак Валаама, гурдвара

нежно-мраморная сикхов, откуда

льётся млечный хор за фисгармонией,

как в чьей-то вечности блаженной

облака.

Случайный гость, молитва лучше

сна. Не верьте далям поздних слов,

ни тающим ветрам, ни музыке моих

благих подмен, как я, за жизнью

жизнь, за смертью

смерть, как я

не верю

вашей.

                               

                                  2007

 

 

 

  

 

 

 ОНИ

 

  

Когда уроки сущей пустоты материя дебелая и

трепетная плоть, отвесившись широким рукавом

учёных мантий, давать устанут нам, – отъедет стол,

откатят стены прочь и отплывут, нам поклонившись,

а мы забудем вдруг, как говорить слова, увидя сизое

пятно и кланяясь столу тому и стенам, когда по тонкой

лестнице над лавой, поднимемся, пошатываясь, вниз,

стараясь не скользить, –

они придут:

 

хавронья с тёплыми ушами и важный белый гусь,

все куры робкие и шпористый петух, коза с глазами

золотыми, бурёнка грустная, что звали Розой, и

даже тот молочный поросёнок, что не увидел свет,

разрезанный на праздничном столе тарелкой пополам, –

они придут, чтоб хором заглянуть нам в широко

закрытые глаза, они простят, как будто мы ещё

чего-нибудь откусим и

разжуём, хрустя.

 

                                                       2007

 

 

 

 

 

 

 

 И ТЫ, МОЙ САД

 

  

На свете ластится осенний ветерок,

и мой гамак качается под яблоней

над бездной, и ты, мой сад, меня

переживёшь, как пелось в позабытой

песне тем голосом, который звали

мы, когда был зыбок мир, как этот

свет, Валерий Ободзинский.

 

Всё реже письма прошлое нам шлёт,

всё глубже сон дневной и яростней

глазастые его кошмары, стучащие

под утро в нашу дверь, на все

закрытую засовы, как храм лесной,

где по ночам всё гуще плачут чёрные

иконы об этом и о том.

 

Всё слаще плоть хрустящая плодов,

и нежный мозг орехов молодых,

нашаренных в траве, всё крепче

пахнет йодом. Всё радужней

кружатся паруса, всё ласковей

качает ветерок под яблоней меня над

зевом светлой бездны.

 

Всё строже письма прошлое нам шлёт.

Как прежде, пригвождён ко времени

и к месту, и ты, мой сад, меня

переживёшь, как пелось в позабытой

песне тем голосом, который звали

мы, когда был звонок мир, как этот

свет, Валерий Ободзинский. 

 

                                        2007

 

 

 

  

 

 

 ЦВЕТЫ
 

 

В понедельник нашей жизни

осыпаются цветы, и веточка шиповника,

забытая в стакане, выпускает квёлый листик,

на который так больно смотреть, снег

зависает в стеклянных глазах и дома дымят,

как корабли, над рекою, стремимой вспять

в понедельник нашей жизни,

 

становятся длиннее и беспомощней молитвы,

и мятый клоун в зеркале разглядывает нас

в упор, улыбаясь нарисованным ртом

и не веря нам, мальчикам-девочкам,

что были мы ими в дни оны, однажды, что

в понедельник нашей жизни

 

мы вешаем такую же разбитую

улыбку на лицо и, за неё впотьмах цепляясь,

выходим радоваться вслух тому, что

нам до одури постыло, как будильник, как

чёрный кофий с мёртвым бутербродом,

в понедельник нашей жизни

 

останавливается лифт, на котором

мы поднимались вниз, на котором спускались

вверх столько ненужных и слякотных утр,

столько заваленных рухлядью дней, так

никогда из себя и не выйдя и никогда

в себя не приходя, в понедельник нашей

жизни осыпаются цветы.

 

                                               2007

 

 

  

 

 

 ГЛАВНОЕ

 

 

Самое главное стихотворение,

Пенку размазав на юных губах,

Варится в тазе с осенним вареньем,

В гуле приевшихся дачных видений,

Тонущих в жадно обжитых грехах,

Чтоб, сообразно пареньям-паденьям,

Явь затевалась с «увы» или «ах».

 

Мчится сквозь золото та электричка,

Где всем семнадцать незнаемых лет.

В тамбуре чья-то взрывается спичка,

Сердце сомлело в ладонях, как птичка,

Зная лишь «да» и на «да» и на «нет».

Солнечный ветер повёл перекличку,

Пахнет судьбой от чужих сигарет.

 

Те, с кем мы тлели из жалости гадкой,

Верят, как дети, что встретили нас.

Те, с кем катались по палубе шаткой,

Прочь уползают, почти что украдкой,

Пяля из хлябей невидящий глаз,

Не разгадав распоследней загадки,

В лунный и устланный травами лаз.

 

В сером окне вороватые тени,

Нежится дым на бесснежных горах,

Где обретаются пери и пени,

Время вихря, словно радужный прах.

Самое главное стихотворение

В сонме немых и распятых видений –

Стёртая пенка на юных губах.

 

                                            2007

 

 

 

 

СКВОЗЬ ШЁПОТ

 

  

Сквозь шёпот зимних дней,

дыша туманами, плывущими

с распухнувшей реки, я различаю

ближний берег и невесомый дом

над ним, и белый срез немого неба,

и звуки языков земных, как хруст

пустых орехов под ногой, под

скользкими коврами листьев,

сопревших в чёрную немыслимую

слизь, и сквозь леса железные

бессонниц пробравшись до

забитого окна, я пью луну Ли Бо

неспешными глотками, и лица

наши вороша в давно потерянном

альбоме, я вижу: прошлого разбиты

зеркала, утрачен ржавый ключ от

тающей аллеи, и я один дослушиваю

музыку начала у тёплых,

неприснившихся руин, лаская

синий мох челом у берега над

вспухнувшей рекой, и я один,

дыша полночными туманами

сквозь шёпот зимних дней,

дописываю вязь серебряных

стихов, развешанных, как сны,

по ломким голым кронам.

 

                                  2007

          

 

  

 

 *    *    *

 

 

И будут, будут над Невой взмывать снега

несметные, и будет ангел золотой,

наколотый на шпиль, слагая плоское крыло

над кровлею соборной, парить, не помня уж

меня в той башенке надстенной. Она

заглянет мне в глаза, моя весна осенняя,

как лица те, на коих снег не тает, как на

времени, как тени те, от коих ночь

и день стихотворения.

 

И будут, будут над Невой плести немую

музыку, и парус бархатный бессонниц нас

пронесёт по мостовой в залив нагих видений.

Играй, играй же в небесах, мой клавесин

хрустальный. Над миром вновь кипят снега,

слепые и домирные, стирая мир, стирая нас,

как то крыло, как те слова, как ту весну

осеннюю, как те глаза, на коих тень

и свет стихотворения.

 

                                             2008

 

  


 
Вавилон - Современная русская литература Журнальный зал Журнальный мир Персональный сайт Муслима Магомаева Российский Императорский Дом Самый тихий на свете музей: памяти поэта Анатолия Кобенкова Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)