Остров-cайт Александра Радашкевича / Поэзия / РОДНАЯ РЕЧЬ

Поэзия

РОДНАЯ РЕЧЬ

 

 

КАЛЕНДАРНОЕ

 

 

 

                      Привычка свыше нам дана:

                      Замена счастию она.

                                            Пушкин

 

 

 

По уходящей в иное привычке заполняю календарик

на год, о котором известно, что он настал вчера:

дни рождения – колкие звёздочки, другие – крестики

недоуменные, как и положено в генеалогии...

А в этом небе разъянварском всё гуще крестиков

хрустящих, всё меньше наших зябких звёзд.

И что за номер – две тыщи десять, и что за век –

двадцать один? Я ничего о них не знаю, они, увы,

не вспомнили меня. Летят и лгут зелёные снега

в чужом окне внекалендарно, в сиренях рвутся

соловьи, столь склонные к инфаркту, дорогу пеплом

стелет осень, смывает лес июльский ветер, набухли

в водорослях степи, ушли в песок

и глину города.

 

Пролетая вслед за ланью через речку Лимпопо,

с новым годом номер ноль поимённо поздравляю,

заполняя тощий календарик на послезавтрашние

позавчера, на все века, что канули в грядущем

в этом худом и нечаянном мире, меж явью снов

и снами яви, где пахнет звёздами, тоской вещей,

земляникой и крепким чаем, пока не сбудется

речённое иль не забудется пока по восходящей

в пустое привычке, что свыше нам, конечно же,

дана. Несомненно лишь одно, прошлогоднейших

снегов никомуненужность, и стелется за облачком

почившая мечта, как тот старинный хор про

скуку, нежность, лето, урожай и

ниначтонепохожесть.

 

 

 

 

 

 

 

В БУДУЩЕЙ ЖИЗНИ

 

 

 

 

В будущей жизни, вальяжной и

важной, буду усатым и полосатым,

стану глядеть всякий раз изумлённей

в раннюю даль с подоконника,

зачем не зная и не отрываясь,

вставая сусликом, чтоб видеть

дальше и знать, что все мы разом

будем спасены, буду грызть

слоистого тунца и досконально

вылизывать лапки, напившись

сливок поутру, делать верблюда

прилюдно и рыгать с полевой травы,

стану слушать ноябрьской ночью, как

под двери вползает ветер, видеть

спины мохнатых кошмаров, выть 

и дёргать усами во сне и шипеть

на свои игрушки, дрыхнуть,

уткнувшись розовым носом

в крутые рёбра батареи, но главное

самое, стану мурлыкать, просто

мурлыкать, щурясь со шкафа

иль из сугробов синих подушек

изумрудным взором на тебя 

в этой будущей прошлой жизни,

где явлюсь я пушистым и важным,

поводя хвостом без задней мысли,

из благих и медленных миров.

 

 

 

 

 

 

 

 

В САМОМ ДЕЛЕ

 

 

 

В самом деле, лучше бы

спиться на безбожном

Московском вокзале, зная,

что он Николаевский,

иль на Витебском, помня,

что он Царскосельский,

плача от ветра и едких поездов,

скользящих в навсегда

мимо вокзальной заплёванной

швали, воздвигая руины судеб

по двум оброненным словам

и заедая жгучую гадость

вчерашним беляшом аль

пирожком с варением надежды,

наблюдая обратные тело-

движения тех, кто тревожен

железнодорожно, прощаясь

в дождик с распоследним

другом, хромым блохатым

кобельком, везомым мимо, 

на живодёрню, из края встреч

и расставаний, где никогда

ничего никому не сберечь

из того, что чего-то стоит.

В самом деле, лучше бы

спиться, пусть на Финляндском,

пусть на Балтийском,

не наблюдая табель запретов,

не мостясь в любезных невоз-

можностях снедаемой за

завтраком тоски, плача

от ветра и мокрых поездов,

отбывающих с пятой платформы

в Невдубстрой со всеми

остановками, простившись

утром с распоследним другом,

шевелящим обрубком хвоста

в манной каше смердящих 

туманов на оставляемом

нами перроне. Но это

легко сказать.

 

 

 

 

 

ПОЗЫВНОЙ

 

 

 

 

 

Осень завесила все зеркала и налила

простоквашею дали. Брат, столько лет

сопутствовавший мне, ты укутался

в небо, как в детстве, не забыв

подоткнуть под бока и под плечи,

в тех обещанных антикраях, где ни-ни:

ни болезни тебе, ни печали и ни

воздыхания.

Молчит обманутый эфир

на частоте развоплощений, паяльник

с ручкой голубой не плавит под лампой

канифоль с коротеньким дымком

над полувековым гроссбухом аккуратно

отмеченных почерком умницы

связей эфирно-посюсторонних,

и ты ушёл,

куда мы все идём, любимый

радиолюбитель и щукой пахнущий

рыбак, а мы вещаем, мы всё вещаем, себе

не веря, на тех частотах, окоченевших

над черно-бурым обрывом ямы:

у-ве-девять-ве-эм! у-ве-девять-ве-эм!

Валерик! у-ве-девять-ве-эм!

Приём...

 

 

 

__________________________

Курсивом – строки Тютчева.

 

 

 

 

 

 

ИЗ ГЛУБИНЫ

 

 

                                         И поднялся ветер от Господа...

                                                                  Числ. 11, 31

 

 

Из глубины, от праха стёртых мостовых,

из-под холста размытых горизонтов, где

моросит предательская мгла, где красный

змей залёг под красным камнем, а мох

зелёный скрыл зелёной змейки взгляд,

мне возвращается всё то, чего... мне

улыбаются все те, кого... Священный

 и страшный и благословенный лес.

 

Каскадом радужным на рубежах немого

лета мне возвращаются лета над

подоконником, у форточки, куда втекает

ветерок зазвёздный, и ожидание себя

из шороха обугленных минут, из

плаванья за раму синих вздохов...

Видевший бесконечное не потеряется

в конечном. Ибо нет бесконечного леса.

 

Мне возвращаются из взора паруса –

из глубины, из прорвы, de profundis,

по волнам тополиного бурана те

мушкетёры в лазурных реющих плащах

домчат туда, где ало он пламенеет,

«Ангел последний», прилаженный

рукой родною на отрывном календаре...

И шорох переползёт тропу твою.

 

Всё понятное непонятно. И всё объяснённое

необъяснимо. Из глубины, под шапито

провислых горизонтов, за шёпотом

стирающих дождей он расцветёт, тот цвет

долинный, над подоконником – из праха

тишины, у форточки, куда втекает...

Так задумывай просто. Ибо всё просто.

Всё прекрасно прекрасномысленное.

 

Говорил это Рерих. Примите.

 

 

 

 

 

 

ПРО СТИХИ

 

 

 

 

Люди любят стихи, которые чего-то

объясняют или мило советуют

в рифму. Пусть

кто-то там один выходит на дорогу,

серебряными шпорами звеня,

люди любят стихи,

похожие на себя, содержащие полезные

советы и практичные утешения

в бытовой любви и

дрессированной

грусти. Люди,

они не терпят тени беспредельного и то,

чего не ухватить за хвост, как

ручку гордо купленного

пылесоса, ничего,

выше их усреднённого роста, и стихи,

что их махом обслуживают,

должны быть

глаже и мягче самой мягкой туалетной

бумаги. Люди

любят стихи, которые льют из шланга

в их разинутый рот премированные

борзописцы, анти-Тютчевы,

анти-Цветаевы,

мастера эпохи вырождения, клоуны

довольных легионов, добровольно

жующих резину, абонентов

рифмованной

прозы,

даже если ещё для кого-то умирают

на свете поэты, даже если уже  

не умолкнут пошляки

и «гламурные»

дуры.

 

 

 

 

 

ВЕШНЕЕ

 

 

 

 

И добрёл до окоёма

золотых снегов –

в облаках, в неуследимых,

где в благом преображенье

обрываются начала и не

сводятся концы и откуда,

теряясь в шафрановом

шлейфе, наплывает веками

на веки и качает за пьяные

плечи распустившая

синюю пряжу, как

дорожные сны,

весна.

 

И ни музыки, ни слова,

ни дыхания почти –

только ветер, только миг

без прошлой тени,

осязаемый взахлёб,

только ангел океанный

на небесном голом дне,

только ты, любитель жизни,

как в дорожных синих

снах, заплутавший тут

нечаянно-нарочно и

растраченный

вовне.

 

 

 

 

 

ГЕОРГИНЫ

 

 

 

 

Георгины-гладиолусы в первый

сентябрьский день, форма колется,

тянет ранец иль портфель, школа

номер один, и Татьяна Борисовна:

губы мягкие в сетке морщин,

на щеках улыбчивые ямки каких-то

фруктов бархатистых из вечно

ждущих нас садов.

Пахнет краской, мытым полом,

мокрой тряпкой у доски и помадкой

на школьном пирожном, стоящем

целых десять копеек.

Гладиолусы-пионы, белоснежный

воротник, и надраены, как солнца,

золотые советские пуговки, что

над бляхой тугого ремня.

Вертолёты девчачьих бантов и

чёлочки мальчишьи над круглым

лбом лукавых путти.

Мальчик очень способный, но

не старается, объявляется каждой

маме. Абракадабра физик и

алгебр – это потом, а тогда я

то отличник, а то хорошист, и

Татьяна Борисовна вытирает

слезу под очками от рассказика

про оккупантов, читаемого

вслух, а на парте

раскрытый пенал, пальцы

корчатся в чистописании

прописных или строчных букв,

а на парте в шишкинских далях,

в облаках цветной обложки

колыхнулась родная речь,

как гладиолусы, как георгины

тех стираемых с нами лет.

 

 

 

 

 

 

 

ВЫСТАВКА КОСТЮМА

 

 

 

 

 

Детские костюмчики Александра Первого, кафтан,

камзол, брильянтовые пуговки. Вовсю ещё жива

августейшая бабка всевластная, хоть о Ланском,

истомном и младом, печалится вседневно...

А вот и стройный редингот карминового бархата:

уже сосватали с Луизой Баден-Баденской, то бишь

с Елизаветой. «Амур и Псиша» звали их за юную,

как в парадизе, красоту... Марии Фёдоровны розовые

фижмы и вышитый корсаж с планшеткой, и веет

Павловском, и далеко ещё, как сон, цареубийство

курносого и взбалмошного Павла... Эгреты-

портбукеты Елисаветы, Петра Великого,

Отца Отечества, пустые панталоны...

«О, сделайте мне полы так,

чтобы, когда я вхожу в карету, они стояли, как панье

у дам». А ветер версальский гудит по куртинам, бьют

вкривь и вкось замшелые фонтаны, нагие статуи

озябли по боскетам, где мраморные листики венков

дрожат от каменных ветров сквозящими веками,

взлетают парики и перья над плащом и отлипают

тафтяные мушки от пудры и румян. Но король,

как известно, он гуляет в любую погоду, похоронив

дофина, внуков и детей, – мимо долгих шпалер и

курчавых грильяжей, мимо дутых барочных лет,

вплоть до каталки, вплоть до гангрены:

уйти за воздух, зайти за ветер, волнуя

прану, роняя злато, срывая

пену земных костюмов...

 

 

 

 

                                            2009. Версаль

 

 


 
Вавилон - Современная русская литература Журнальный зал Журнальный мир Персональный сайт Муслима Магомаева Российский Императорский Дом Самый тихий на свете музей: памяти поэта Анатолия Кобенкова Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)