Остров-cайт Александра Радашкевича / Поэзия / ВЕТЕР СОЗЕРЦАНИЙ. С острова живых

Поэзия

ВЕТЕР СОЗЕРЦАНИЙ. С острова живых

 

 

 *    *    *

 

 

На драгоценном, утлом островке

неверной жизни –

среди разительно возможных

невозможностей,

среди возможностей, желанных

иногда, – забельских

далей – домирных – лиственные

пропасти разглядывали

нехотя, подолгу приблудшего

меня. Уфа – обрыв

глухой и злополучный, откуда

в рваный мир

сорвался всуе я, захлопнув веки

страстно и блаженно,

как вспуганные ангелы, у края

прозревшие заведомую

тьму и шелест тощих крыл, и гадов

тёплых шевеленье

на поднебесном, утлом островке

порожней жизни –

среди желанностей, возможно,

невозможных и

невозможностей, желанных,

как всегда.

 

                         2005. Уфа

 

 

 

 

 

 

ГОЛОСА

 

 

В краю апрелей, в сини маев,

Где вешних птиц зимой не счесть,

Есть остров радуг Магомаев

И хрупкий остров Мондрус есть.

 

Немая музыка годов,

Ей сердце замершее радо:

В ней боги прошлых голосов

Свершают юности обряды.

 

Во сне снегов и в неге маев

С небесных нам коней не слезть:

Есть остров эха Магомаев

И лунный остров Пьеха есть.

 

Есть голоса, как острова,

Плывут, лучась и в зорях тая,

Несут от края и – до края,

Где эта жизнь, как вздох, прошла,

 

Как вздох утраченного рая,

Где голоса, как острова.

 

                                 2005

 

 

 

 

 

 

С ОСТРОВА ЖИВЫХ

 

               Памяти Александра Касымова

 

  

Вчера – жара, а ночью – грозы. Природы

фокус неприевшийся: вы были, ныне

нету вас, пусть трижды изморось, пусть вёдро.

Не перейти теперь на «ты» под белебеевскую

водку, Бахыта за слог лепной не величать,

не стряпать интервью и над ожлобленным

отечеством не охать. Поздно. В нигде

и в никуда вы унесли всклокоченную оперную

бороду над кадыком беспёрого птенца.

И вы – уж быль, которой не перечат, ей

заглянув единожды в глаза из пыли наших

небылей нетленных. Вы были. Были.

И в завтра нету, Саша, вас. Ни в ныне.

Да, ныне отпущаеши... И вам уж ведомо куда.

 

                                     VII.2003. Богемия

 

 

  

 

 

НУ ВОТ

 

 

Ну вот и откружили, тётя Лида, вы свой Большой, свой

чёрно-белый вальс: и брови хвостиком мышиным, и губы

в три лепестка, под Чио-Чио-сан, и Сталин на медалях

дяди Коли. Теперь не поменять мне стёртую руслановским

отчаяньем иголку, чтоб ворковал фокстрот послевоенный

трофейно-ресторанно-беломорно: Я вас любила в тот

прощальный вечер – за вашу нежную любовь к другой.

 

Что ж, офицерская жена, под «Брызги шампанского»,

«Челиту», «Мишку» и «Манон» пари в единственном

зелёном шёлковом забытом платье, мерцая белым бисером

по лифу над вихрем юбки солнце-клёш, – над светом, тьмою

окатившим, недобрым миром, пленом и войной. Всё это,

тётя Лида, понарошку, и кто-то задом наперёд подставил

вдруг морской бинокль: я никогда не буду маленьким, а вы

 

не станете большой. Скрипит паркет, как в Доме офицеров,

звенит труба соседских похорон, а в летних лагерях под

гору

  с мамой

                наперегонки

  бежите вы,

    расплёскивая вёдра,

из той страны, которой нет, в страну, которой

не бывало.

 

                                                           2004. Париж

 

 

 

 

 

 

НА СМЕРТЬ ВЛАДИМИРА ВОЛКОВА

 

 

И надо, знаю, только

неохота, и велено, но что-то

лень. Вот и ещё один,

с улыбчивой чайковскою

бородкой, стал в очередь

на возвращенье занюханных

посюсторонних роз.

Вот и ещё один, вотще

знакомый, в беспамятстве

провисших парусов

снимая пену праздных поколений,

поднял забрало, зеркальный

щит сховал на антресоли и стал

архивным архипрахом,

который сдует, может статься,

тоскующий простак когда,

зачем и где-нибудь.

В нигде-нибудь простыл

опять мой эфиопский

кофе, бежит, лучась, вода

у онемелых стоп, и

следует играть в надежду, в память,

в осень, но, Боже, как

не хочется

и лень.

 

                  2005. Богемия

 

 

 

   

 

САД

 

 

Я водил тебя в Люксембургский шуршащий сад,

залитый до окостеневших крон простывшим

оловянным солнцем, – к могиле вздохов

безымянной, увитой голубеющим плющом; плёлся

с тобой по астматическим ущельям улиц

с пустыми гнёздами зияющих, как память,

окон; я заводил тебя в кишащие немолчным людом

торжища, наполняя корзину отвратительно

лакомой снедью; потом, помедлив, не обняв,

столкнул тебя с моста прозрачных взглядов и,

не оглянувшись, ушёл широким верным шагом,

забыв про день, отвешенный недвижными дождями,

когда ты проводил меня шуршащим адом сада.

 

                                             2005. Париж

 

 

 

 

 

 

ПЕРЕДЕЛКИНСКИЙ ИЮЛЬ

 

  

 I. ПОГОСТ

 

 

У покойных советских писателей

очень нежная гречка и отменная

русская речь, и картавые их вороны,

звеня медалями и сплетаясь чёрными

галстуками, кричат и днём, и ночью

на меня за то, что я теперь опочиваю,

ем, бреюсь и кичусь в их заповедном

писательском доме, что глажу мох

на их берёзах у Трудового переулка,

что над Сетунью мелкой навещаю

холмистый погост, где часы ручные

не идут и не жжёт мохнатая крапива.

 

Отвратительно толстый птенец гадит

зря на прекрасных братьев Ковалёвых,

шестилетний Саша Новиков катит по

пятидесятым трёхколёсный «лисапед»,

романтичная Сапунова смотрит грёзно

из ниоткуда – сквозь перманентную

пегую осень; две подружки, откинувшись

на валкую ограду, закусывают розовой

сосиской чью-то журчащую в камешках

память. Полвторого. Пора обедать. Как

на Страшном суде, возорёт подмосковная

Саския у забора: «Нравится у нас?»

 

И возвращаясь с мёртвого на кладбище

живое, я слушаюсь, как Гамлет призрака

отца, писателя Субботина, фронтовика,

который велит забрать после завтрака-

ужина булочку сдобную в комнату сто

двадцать восемь, и глухо маюсь, как

аргонавт – на отбывающем за звёздами

гудящими балконе, посасывая пиво,

почти как крестный оцет, и заживо ложусь

под писательским бра «Г»-образным,

не веря, что теперь усну и что проснусь

когда, зачем и где, и здесь-нибудь.

 

 

 

 

 

 II. СУМЕРКИ

 

             Manger les pissenlits par la racine.*

 

 

Как тесен я, как мал,

как вьётся по заплёванной траве

подол моих вседневных вожделений,

как музыка моя неверная

слепа, как сух и горек хлеб моих

всеядных преткновений.

Стучит вагон и брезжится звезда,

стирает хворь заплаканные лица.

Так верится, что взрею в оный раз,

чтоб вам намеренно и выспренне

присниться, мои друзья,

которых больше нет, мои

враги, которым жизнь, которым

смерть иначе и прилежней

снится. А под балконом –

пряно волглый хлад, теней

изношенных хитросплетенья,

и трясогузка скачет зябко

по слепой земле, как переделкинский

старательный писатель,

к которому она изнанкой рыхлой

обернулась, по той пословице

изысканно нерусской,

чтоб он теперь отнюдь не ел

биточков, рыбок паровых, не пил

пушистого, по Брэдбери, вина,

но жрал с брюхоресничными

друзьями чтоб одуванчики –

с белеющих корней.

 

_____________________________________

*Есть одуванчики с корней (т.е. умереть) (фр.).

 

                                

  

 

III. ПРОЩАНИЕ

 

  

Что ж, распрощаемся, стволы славянских пальм плакучих,

полночный рваный кашель с балконов шатких, одиноких,

и вой собак, взвывающих на вой с гранитных дач

понурых нуворишей, помнящих каждою ноющей

порой, что им будет хуже, чем худо, то ли

после, то ли этой неспящей ночью.

До свиданья, диван казённый, пролёжанный

толстыми потными членами советских

творческих союзов, что коллективно гниют

в антисоветских подпочвенных водах,

и ты, крикливый зрак, что, как форточку

из преисподней, я всегда успевал

захлопнуть, и ты, и ты, страна, которая

от века и до века бредёт по дантовым

кругам есенинской закланной тёлкой

на живодёрню обещанной жизни,

и ты, заблудшая звезда подводных

крон июльских, что юным утром

тает распоследней, когда качнутся

в честной синеве

стволов прикованных

сияющие души.

 

                                    2005. Переделкино

 

 

 

 

 

                                

ТАМАРЕ НЕФЁДОВОЙ – В ПУТЬ

 

 

А в праздном мире нету ничего,

когда он остаётся, чей-то сын,

без доброй и красивой мамы, –

нет города того, где не было

видений детства, нет прошлого

улыбчивого лета и русского стола,

за коим строились рассыпанные

замки, и опустел вертлявый

редакторский тамарин стул, что

против опустевшего дотоле,

в котором улыбался неведомо

чему взъерошенный Касымов Саша,

и в мире нету никого, нет ничего,

когда вдруг в ком-то милом и

живом не станет малой капли

пустой, как предосенний дым, и

драгоценной, как лучик ломкий,

жизни. Простите же и в добрый

путь, над хлябями житейскими

стоящая в ладье седой Тамара.

  

                     31.Х.2005. Богемия

 

 

 

 

 

 

 

ПОСЛЕ ПРЕРВАННОГО МОЛЧАНИЯ

 

                                          Муслиму Магомаеву          

                                           

Когда-нибудь, в недвижный час, и мы... Не будем.

Но в этих песнях мы живём.

Живём и любим.

 

И пусть сто раз забудут нас все те... Забудем,

когда заветный звездопад

распорет будни

 

и ветер наших песен вдруг отхлынет в небо,

где не разминутся вовек,

кто был и не был.

 

Легла ещё одна весна крылом на плечи,

и время временем сердца

томит и лечит,

 

а завтра грянут за вчера, и в них, как прежде,

цветком взалеют паруса

в морях надежды:

 

вновь с аргонавтами Орфей в рассвете тает,

и боги в нём с благих небес

души не чают.

 

И пусть забудут нас все те, пусть мы забудем,

когда безмолвный снегопад

сокроет будни, –

 

в неверный час в вечерний звон и мы отбудем 

туда, где голос этот жив.

Где живы будем.

                                            2006

 

  

 

 

 

 СПЕКТАКЛЬ

 

  

В свой гулкий час, не дожидаясь третьего

длиннющего звонка, садимся мы в пустой

оснеженный партер или под пальмы –

в ложу бенуар, раздвинув немигающие

звёзды и ноги с облегченьем погрузив

в бегущий недвижимо ключ, молчим и

смотрим, детски затаясь, пустую пастораль

без титла – не оперу и не балет, с буфетом

в двух положенных антрактах. О чём бишь

там? Сказать мы не умеем. На заднике –

танцующие боги вспороли с лёту лазурно

дышащий атлас, и меццо, воздымая грудь,

выводит тремоло и льёт вибрато: «Простите

вы, леса, поля родныя!» – как будто жили

мы в означенных краях. И вот: «Иду от вас

и не приду к вам вечно!» Никто не дышит

и не верит, что занавес, как гильотина,

падёт на идиллическую выю, что там,

за бархатными спинками, желтеет тускло

«выход», как будто ведомо откуда и куда.

Одни свистят, другие блеют «браво», а

третьи, захлопнув корочки карманных

партитур, надменно покидают нагретые

места. Немая давка гардероба, и шарфик

в рукаве. «С биноклями без очереди!»

Бросить успеваешь крылатый взгляд,

как в прорубь, в беззначные глаза.

Пора: последнее метро, и над провалом

мостовой, играющей осколками слепых

зеркал, афиша рваная отыгранных небес,

которую сдирает чёрный ветер.

 

                                  2005.    Богемия

 

 

 

 

 

АНАТОЛИЮ КОБЕНКОВУ

 

 

Я написал тебе сегодня утром,

Толя, радуясь встрече в Москве.

Я написал сегодня, а ты умер,

дружище, в столице бывшей

родины вчера. Может, это так,

нарочно? Может, позвонишь и

отлетим всё-таки в Баку за смуглым

солнцем над газельим раем Низами?

Или на Байкале глохнущему миру

отчитаем бренные облачно стихи?

«Эх, Толя, Толя, ты ли, ты ли?»

Уходит из-под ног недвижная

земля. Ты думаешь, мы здесь

когда-то были, под неким небом,

которому плевать на наши небеса?

Тебе я написал сегодня утром,

Толя. В последний раз прошу

тебя как друга, не умирай,

не умирай

вчера.

 

                            7.IX.2006

 

 

 

  

 

 

 ПОЕЗД

 

 

Отправляется поезд с вокзала.

«По вагонам! Просим, господа!»

С небывалого вокзала отбывает

в навсегда. И костюмы всех

столетий не мешают в нём друг

другу. Служат дамам кавалеры,

подавая с поклоном конфекты, а

мороженые фрукты запивают

кофе-глясе. «Как свежо тут!

Не правда ли? Только... только

пар не идёт изо рта» «Полно

врать-то! Оставьте. Пустое. Вот

извольте потрогать: под фраком

у меня шерстяное трико». Есть

и детские вагоны, где голубенькою

лентой подвязали крестик белый,

где недвижно юлы вращенье, только

поезд не ждёт никого. «Осторожно,

господа! Отправленье неизбежно!

Первой станет остановка «Воздухо-

плавательный парк». Кто-то машет,

роднее родного, и зовёт нас, почти

улыбаясь. «Что ж ты плачешь?»

«Так. Тебя там, братишка, увидел...»

Отправляется поезд с вокзала.

С небывалого вокзала отплывает

в навсегда. «По вагонам! Просим,

торопитесь! Объявляем отправленье!»

«Это где ж?» «Да там, в посадке...

Только ты не садись, не садись!

Не садись в него сам никогда».

 

                                 2007

 

 

  

 

 

ПОХОРОНЫ

 

 

Серёжа, он лежал в гробу

с открытым глазом и скорченной

рукой, хватавшейся ещё за небеса:

для брата приоткрыли крышку.

Рубаха белая и серый пиджачок.

Застенчивый и робкий, он отработал

эту жизнь, неся кресты чужие.

Его зарезала неверная жена,

как дважды два попав в аорту,

и на него теперь глядел пан Бог

из чешских облачков крапящих,

и сыпалась ростовская земля

в дыру сырую от далёкой мамы.

Серёжа, он лежал в гробу,

из гроба рвясь, так неудобно.

 

                                 2007

 

 

  

 

 

 

 

 ХРЕН ПАНИ МАШКОВОЙ        

 

 

Хрен Машковой стоит на дачной грядке.

Дни тают за углом, как воры и убийцы, без

оглядки. Она. Она теперь, как муж,

тут, за стеклом, в железной серой банке

насыпана. Кругла, глупа и неопрятна, её мелькали

пятки у витрин, как грузди на грибной полянке.

 

Хрен Машковой, его не тронет тлен,

подарок робкий меж даров бессрочных...

Пусть дети бросили, пусть дохла, застужая почки,

под крышею худой, с безродным псом в ногах,

но в доме старческом, в тепле, она дошла до точки,

и от неё остался этот хрен.

 

Хрен Машковой... Её белеют пятки теперь

астральнее на той распаханной вселенской грядке,

где ни хрена не ведают про хрен,

оставленный в эпохе перемен, в эпохе суррогатов

и подмен, что нас с тобою, брат, ещё кренит,

стирая навсегда, как опечатки.

                                                    2007

 

 

 

 

 

 

ПРОЩАНИЕ С ПИТЕРОМ*

 

 

Ну что тебе сказать, мой Питер,

друг? Уж месяц нет тебя, а я узнал

сегодня. Ты не любил стихов и

праздных вздохов. Лишь говоря

о древних предках и о том, кого

мы звали «наш великий князь»,

твои глаза достойно увлажнялись.

Ну кто теперь спагетти в башне мне

переперчённые подаст с гербами на

старинном серебре и кто бургундское

нальёт в звенящие столетьями бокалы?

Оревуар. Прощай. Ауффидерзеен.

 

Ну что тебе сказать, мой Питер,

брат? Здесь пасмурно, и льют дожди.

Ты ёжился от этакой погоды. Пустой

Париж, а море под окном всегда

поёт в твоей последней Ницце.

Во славе католических небес, я знаю,

ты не изменил ни воспитанию, ни

перечню манер и ни литой, как статуя,

породе, и на латыни горний Ганимед

тебе предложит прейскурант

отборнейших нектаров и амброзий.

Оревуар. Гудбай. Ауффидерзеен.

 

Ну что тебе сказать, мой Питер,

вдруг? Ты лучшим был из всех земных

баронов, и горсть таблеток запивал

хорошим виски с крошкой ледяной,

сверкнув фамильным перстнем тем

с печаткой. Уходит то, что не пройдёт,

и остаётся то, чего не будет. И там,

и там, где наш великий князь, ему ты

поклонись, а мне, прошу тебя,

приснись с улыбкой детской той под

аккуратными тевтонскими усами.

Оревуар. Пока. Ауффидерзеен.

 

                                            2007

 

______________________________

*Барон Питер фон Рекум (1936-2007).

 

 

 

 

 

 

 

 

 ПРАЗДНИК

 

                      К. Д.  Померанцеву

 

  

Зимний день. Без неба. Наберу

старую статью о вашей смерти. Разве

вы до сей поры мертвы? Разве мы

об эту пору живы? Что-то

мне и вправду не того... Помните,

как с вас сорвали шапку русскую

в парижском переходе гулкого

посмертного метро?.. К пеплу

вашему намедни заходил – в нише,

что за стенкою от Каллас, и попал

на праздник Всех святых. Сколько

же их там по всем углам

стояло! Да и вам не спалось

в белый полдень во слепых угодьях

Пер-Лашез. Да и вам чего-то

не хватало в праздничной и траурной

толпе, в раскурчавых жёлтых хризантемах,

в мраморном лесу крестов и стел,

обелисков, ангелов на склепах,

конных статуй, лопнувших могил –

в тех пустых и пыльных иммортелях,

что, засохнув, вроде бы не вянут

никогда, как в раю, в Артеке

всех святых, собранный старательно

гербарий. Зимний день, без неба

и без дна. Зимних душ

святое поминанье.

 

                                 2007

 

 

  

 

 

ПОВЕСТЬ СОСЕДЕЙ

 

 

«Передаём классическую музыку...»

И жив ли тот, и та жива ли?

Чёрное зимнее утро уфимское, жёлтая

лампочка. Библиотекари Саша и Гина

тихо спешат по часам на работу.

Была она цветок засохший, безуханной,

и верно, первой у него. Звал я их «дядя»

и «тётя» в те поры. И нынче где их уголок?

Главные книги снов и скитаний брал я

у них, в запасниках невесомо подвальных,

где пылились миры в алфавитном порядке.

Как-то заметили, стал дядя Саша в шляпе

форсить и пальто габардиновом, стало

в подъезде за ним оседать тонкое облако

одеколонное. Тётя Гина желтела и сохла.

«Видно, её-то гуляет по-чёрному», – враз

заключили довольно соседи. Тихо года

под окном шелестели. Спали кошки на

батареях, пахло мылом и пастой «Мэри».

Гину первой из подъезда понесли

вперёд ногами, как её маму, как тётю

Катю. Следом за нею уплыл дядя Саша,

тоже от жизни, тоже от рака,

где-то на родине, в белой Елабуге.

Дети остались, мальчик и девочка.

Чёрное зимнее утро уфимское, жёлтая

лампочка вещи рисует, стопки книг

и забытых журналов. Гина и Саша

тихо спешат по часам на работу.

Пахнет чаем и талым снегом – из

приоткрытой над пропастью форточки.

И жив ли тот, и та жива ли?

«Передаём классическую музыку».

 

                                             2008

 

 

 

 

БЫВАЕТ

 

          

Бывает, смотришь: дерево, берег, река,

прожилки чёрные ветвей в беззначном

небе и мимо пробежавшая собака, не

видящая нас в упор, и чья-то кожаная

там, за речкой студенистою, спина...

Что делаем мы здесь? И как сюда попали?

Надолго ли? И знаем кровно и неоспоримо,

что этот мир захлопнутый – не наш,

что мы случайно здесь, нечаянно,

как заблудились, и всякая означенная

вещь живёт здесь мимо нас и умирает.

Что мы – не мы, но кто-то, где-то и

когда-то, где место нам и где нам

время, где подбежавшая собака

заглянет нам в закрытые глаза

и морду сокровенную свою положит

на затёкшие колени, где, может быть,

река и дерево, и берег, где та же

недвижимая спина того, кто

никогда не обернётся.

 

                                        2006

 

 

 

 

ЛАДЬЯ

 

 

Разрезать день ладьёй Вивальди,

как дожей розовый глазет,

расслышать тишь, завидеть гавань,

вплывая в каменное море,

как небу – в пламенную грудь.

 

Звончее были только небыль,

роднее смерти только жизнь.

Как мы забрались в дебри плоти

и кто нас вызволит из них?

Люблю тебя, любви аллегро,

как ларго лирное – люблю.

 

Кто нас влечёт над сизой бездной

тропою ломкою, как прут?

Земля вздымается холмами

от вздохов зиждящих богов,

           и всякий день здесь только память

о памяти, забытой впрок.

 

Разрезать день ладьёй Вивальди,

как дожей радужный глазет

и знать, что вслед за тем гобоем

вплываешь в медленное море

ручных подслеповатых солнц.

 

                              2008

 

 

 

 


 
Вавилон - Современная русская литература Журнальный зал Журнальный мир Персональный сайт Муслима Магомаева Российский Императорский Дом Самый тихий на свете музей: памяти поэта Анатолия Кобенкова Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)