Остров-cайт Александра Радашкевича / Интервью / Поэт Александр Радашкевич: «КАЖДОЕ УТРО Я ПРОСЫПАЮСЬ С НЕЖНОСТЬЮ К ЖИЗНИ». Юбилейное интервью

Интервью

Поэт Александр Радашкевич: «КАЖДОЕ УТРО Я ПРОСЫПАЮСЬ С НЕЖНОСТЬЮ К ЖИЗНИ». Юбилейное интервью

 

 

 

 

Айдар Хусаинов: Дорогой Саша! Я пишу тебе эти строки во время Чумы, охватившей весь мир, заставившей нас удалиться в свои скромные жилища для недобровольного отшельничества. Нет ли иронии в том, что мы, видевшие в детстве Красную чуму, бежавшие от неё путями непроверенных орбит, снова столкнулись с угрозой, которая поставила на дыбы не только нашу бедную страну, но и сам род человеческий? Что это за напасть, за какие грехи? Или это просто условие существования человека?

 

Александр Радашкевич: О, пути Господни… Не берусь судить. А грехов несметно, и есть за что судить и карать. Возможно, оно, это испытание, было ниспослано, как в Ветхом Завете, чтобы люди остались наконец с собой и своей совестью наедине, задумались о прожитом, отреклись от золотого тельца и ража тупой потребиловки, чтобы они почувствовали, что жизнь – это тоненький, ломкий островок в океане небытия, и не стоит бездумно тратить её на пустое и преходящее.

Но, как известно, история учит только тому, что ничему не учит. Такова природа человека: забыть, предать, отвернуться, изменить…

Вообще, на мой взгляд, по аналогии с эпохой Возрождения, мы вступили в эпоху вырождения. Простой пример. На последнем Каннском фестивале «Золотую пальму» получил южнокорейский фильм с картонными актёрами, развлекающий убийствами и абсурдом, от которого ни холодно, ни жарко, а не итоговый фильм-исповедь великого Альмодовара «Боль и слава», потрясающе человечный, целомудренный и до слёз трогательный. Очевидно, что есть некие инстанции, которые контролируют и финансируют расчеловечивание людей и пытаются сделать этот процесс необратимым. И так во всём.

 

А. Х.: Никогда не лишне вернуться к истокам во всех смыслах этого слова. Твоё детство прошло в послевоенной Уфе, по которой прокатился каток гражданской войны, репрессий, Второй мировой войны. Не будет преувеличением считать то время временем запустения. Как же ты создавал из ничего свою, новую реальность? Новый русский мир на обломках старого, среди советских роботов – полулюдей-полумашин?

 

А. Р.: Я бы сказал, что это сейчас среди «полулюдей-полумашин». Среди заткнувших уши наушниками и зашоривших глаза дебильниками роботов-потребителей, циников и предателей самих себя. Советская эпоха коснулась меня своим поздним, как бы барочным периодом, на сломе хрущёвской «оттепели» и брежневских вполне расслабленных и вольнодумных годов, когда официальная доктрина существовала чисто декоративно и никому практически не мешала жить, включая того же Высоцкого или рассказчиков антисоветских анекдотов. Она оставила дивный след в культуре, которая, в сущности, была культурой предвкушения. Предвкушения того, что никогда не настало. «Я никогда не думал, что долгожданный приход свободы обернётся уходом культуры», – признался в конце жизни Муслим Магомаев.

Конечно, тупая административная машина причиняла много страданий, но это ничуть не изменилось, наоборот. И мы находили окольные пути, как выискивают их и сейчас, и всегда. При всём при том, эпоха была много человечней нынешней. Наши ценности выковывались по гениальному определению, как ни странно, Горького: «Человека создаёт сопротивление окружающей среде». И это везде и во все эпохи. Когда судьба занесла меня в Америку, как бы антиподу СССР, вот там я и хлебнул этой «свободы» – свободы расчеловечивания, которая сейчас «свободно» практикуется и всячески поощряется в России. Вот там мне и было хуже всего. Мой мир ковался не против, а вопреки. Та эпоха практически создала меня, как и всё то поколение поэтов-мечтателей, именно внутренним сопротивлением ей, и я ни за что не уступлю отвоёванных ценностей и взятых высот сегодняшнему безликому, серому, суррогатному и унифицированному миру, миру счастливых дебилов-потребителей «только с положительными эмоциями», ненавидящему всякое инакомыслие и любую самобытность. Как ни парадоксально, именно та эпоха без труда сопротивляется во мне творимому ныне антимиру.

 

А. Х.: Большую часть жизни ты прожил вне России. Для нас это чужбина. А для тебя чем стали эти далёкие от нас страны?

 

А. Р.: Моя родина навеки – это та Уфа, Белоруссия, Ленинград-Петербург, Павловск, та светлая Москва… Как я уже сказал, мне было очень не по себе в Штатах после моего страстно любимого и прекрасного Ленинграда. Я рвался в Европу, и судьба помогла мне, практически спасла меня. Почти сразу я прижился во Франции, привязался к Парижу, начал путешествовать по старым прекрасным и неповторимым странам, полным великих красот, жадно дыша их живым воздухом, после безликих и безродных Штатов, и внутренне как бы благодарно узнавая их, поскольку мы жили западной культурой в Союзе не менее, чем русской. Ещё при Черненко я начал ездить на родину, сначала пару раз в году, потом, в пору пресловутой «перестройки», всё чаще. Связь никогда не прерывалась.

 

А. Х.: Ты не забываешь Россию, приезжаешь в Уфу. А каким было первое возвращение после долгого отсутствия? Чем стали эти приезды теперь?

 

А. Р.: Забыть её – это всё равно, что забыть себя. Первое возвращение, в 1984 году, по-моему, было совершенно сновиденным. Я как бы гулял в своём сне. После шести лет отсутствия, я впервые приехал с французской группой туристов (французы обожали ездить в Союз и бесконечно туда возвращались полными самолётами, чтобы окунуться, как признался мне один из них, в мир и атмосферу той Франции, какой она была в их детстве и какой никогда уже не будет). Это было вокруг Нового года в Москве и Ленинграде, и я встретил его со своими родителями, прилетевшими из Уфы. Нет слов, чтобы передать все захлестнувшие тогда чувства… Потом я начал регулярно приезжать в Ленинград и Уфу, летом и на Новый год, оставаясь дома недели на две. Теперь эти приезды стали скорее воспоминанием тех, первых, переворачивающих душу.

 

А. Х.: Жизнь состоит не только из высокого и романтичного. Какова в твоей жизни роль презренной прозы бытия? Ну, например, пробовал ли ты лягушачьи лапки? Предпочитаешь ли вообще французскую кухню или остался ревнителем традиционных щей-борщей?

 

А. Р.: Заставил себя попробовать однажды, у них вкус курятины. Больше не буду. Но я влюбился из французской кухни в больших улиток, приготовленных с маслом, чесноком и тёртой петрушкой, одно время привык к мясу с кровью и дижонской горчицей, но теперь отошёл от этого совершенно. Отдал дань и тонкому бургундскому вину. Я не гурман по природе, но обожаю детский вкус гречневой каши, халвы, пельменей, пахучего борща, жирной селёдки пряного посола, белорусского розового сала с вкуснейшей корочкой и, прежде всего, душистого ржаного хлеба, которого больше нет и в помине… Во Франции совсем другая вкусовая гамма, и всё родное я блаженно вкушаю дома, в Уфе. Думаю, полезно и скучать по всему этому, ибо «смрад изобилия», по Цветаевой, отбивает всякий вкус к вещам.

 

А. Х.: Какими были первые впечатления от Парижа, помнишь ли ты первые дни в этом городе?

 

А. Р.: Сначала я с трудом выходил из депрессии и отсутствия вкуса к жизни, который начисто отбила у меня Америка. С первых же дней я начал работать в старейшем эмигрантском еженедельнике «Русская мысль», это очень помогало для ощущения почвы под ногами, и постепенно, хоть и с трудом, всё вернулось на круги своя, я пересилил себя, повернулся к жизни лицом, и она ответила тем же. Париж – это не Франция, как Нью-Йорк – не Америка. Это целый мир, полный людьми со всех концов земли, самый посещаемый город на свете. Есть нечто притягательное и завораживающее в нём. Он стал для меня живым существом, добрым другом, пришедшим из иных веков, нашёптывающим мне стихи и дарящим несметные красоты. Мне очень хорошо с ним, и надеюсь – ему со мной.

Ты знаешь, в стены парижских домов XIX века, по традиции, инкрустировались такой дорожкой большие и малые ассиметричные камни старинных строений, на месте которых они встали. Получается как бы дорожка или мостик в иные века и к людям, которые в них жили. Мне это очень дорого, и мои стихи, сознательно и подсознательно, всегда строятся по тому же принципу, и Париж утвердил меня в этом внутреннем эхе.

 

А. Х.: Ты сначала эмигрировал в США. Как понять человеку вообще, не только молодому писателю, что это не твоя страна? Как найти себя в чужой стране?

 

А. Р.: Я очень не хотел в Штаты, и предчувствуя, и понимая, что меня там ждёт. Но выбора тогда не было, надо было подчиняться обстоятельствам. Понимать тут нечего. Где-то хорошо и счастливо дышится, а где-то задыхаешься и дохнешь. Вот и всё. Найти себя можно только в стране, которая тебе внутренне близка и любима, и которая любит тебя в ответ.

 

А. Х.: Существует ли русская литературная среда или, как теперь говорят, тусовка в Париже: кто они? Общаешься ли ты с ними?

 

А. Р.: Нет, боже упаси. Есть очень активная графоманская шарага, поддерживаемая финансово по программе помощи соотечественникам, которая практически оккупировала все культурные площадки. Они издают свои толстые книги, журналы и упиваются своим «величием». Когда официоз касается культуры, происходит дикое перерождение и полная подмена ценностей. На некоторых мероприятиях вне этой системы я всё-таки бываю, прежде всего на концертах музыкантов из России, книжных салонах в новом Русском духовно-культурном центре на набережной Сены, выступлениях моих друзей-поэтов, на ежегодных вечерах «Эмигрантской лиры» на Сергиевом подворье и т.д.

 

 А. Х.: Что такое для тебя современная французская литература, читаешь ли ты её? Как вообще развиваются потомки Дюма и Гюго?

 

А. Р.: Не читаю. Они считают себя скорее потомками папаши Фрейда и маркиза де Сада. Поэзия здесь полностью упразднена из жизни людей, как и в России, но по-прежнему есть хорошая французская проза, не «коммерческая», культура читающей публики остаётся высокой и требовательной, хотя её захлёстывают, конечно, мутные волны развлекухи, дешёвки и пошлятины, как и везде. Как сказал в одном из последних интервью Банионис, мне не нужно нового, довольно с меня вечного.

 

А. Х.: Есть ли какой-то интерес в современной Франции к русской литературе (может даже не классической)?

 

А. Р.: Всегда есть неослабевающий интерес, влечение и даже заворожённость великой русской литературой и музыкой. Нынешнее, разумеется, вызывает недоумение и равнодушие. Хотя левые «литературоеды» всячески превозносят те разрушительные элементы, которые привели к сегодняшнему маразму и полной подмене исконных ценностей.

 

А. Х.: Можешь ли ты рассказать об авторе (или явлении), который повлиял на твоё желание писать? Как ты выработал свой, ни на что не похожий стиль письма?

 

А. Р.: О, я думаю все вместе, наши поэты и писатели, которых я сам для себя открыл и которые стали частью моей жизни. Батюшков, например, синий томик которого мне случайно попался в юности и от которого я не мог оторваться. Их много, конечно, и с каждым своя отдельная, очень личная история. Вторым столпом юности стал Волошин, с его «Звёздным венцом», в эмиграции я открыл для себя великого Георгия Иванова, Цветаеву в полном объёме, Блок и Тютчев пронесли меня сквозь армию в ГДР, Аксаков напоил воздухом и духом старой патриархальной Уфы в Штатах… Но не буду перечислять, чтобы не «обидеть» никого из дорогих и любимых.

 

А. Х.: Каков общий культурный фон твоей жизни в Париже? Какие фильмы (какие режиссёры интересны, может) ты смотришь? Какую музыку слушаешь?

 

А. Р.: Я очень люблю слушать барочную духовную и светскую музыку на многочисленных бесплатных концертах в старинных церквях, которые бывают обычно по выходным. Вивальди и Бах – мои любимые композиторы. Хожу по выставкам и музеям. Из недавнего меня потрясли выставки Эль Греко в Гран-пале и Леонардо да Винчи в Лувре. Хожу смотреть, в основном, европейские и азиатские фильмы. Слушаю изумительные французские песни не только 60-70-х годов, но и довоенные. Они доступны только на радио Национального фронта и в интернете, поскольку всё национальное и самобытное вытравливается, согласно некой мировой программе. Здесь не соскучишься в культурном смысле, как и во всех остальных тоже.

 

А. Х.: Какие места ты посещаешь в Париже, когда хочется выйти в свет?

 

А. Р.: Я очень люблю гулять вдоль Сены по нижним набережным, где нет машин, свежий воздух и ветер, на чудесном узеньком острове-корабле св. Людовика за Нотр-Дам (откуда, собственно, и пошёл Париж, тогда Лютеция), где почти нет туристов, в старинном квартале Маре с Вогезской площадью времён мушкетёров и конной статуей Людовика XIII, в просторном Ботаническом саду XVIII века, езжу в роскошные загородные парки (как когда-то ездил в возлюбленный Павловск и Царское Село), разбитые Ленотром, где не только обворожительные уголки и головокружительные перспективы, но и благоуханный воздух… Там написаны многие мои стихи.

У меня есть любимый недорогой ресторанчик, куда я вожу приезжающих друзей и знакомых, и есть любимый подороже на том же островке Сен-Луи, «Наши предки галлы», где «шведский стол» и вино наливаешь себе в кувшин прямо из бочек, и где царит, мягко говоря, непринуждённая атмосфера и распеваются под гитару старые французские песни для дружно подпевающих гостей со всего мира. Туда хожу с самыми близкими. Однажды за соседним столиком оказался довольно пожилой мужчина с молоденькой девушкой, я услышал, что они русские, и стал объяснять ему и его дочери (или внучке – не помню, как назвал) систему «галльского» обслуживания. Но, слегка потупившись, он сказал, что это секретарша… При этом «секретарша» побагровела, как молодое вино.

 

А. Х.: Что чувствуешь, когда прилетаешь с визитом в Уфу? Менялось ли отношение к Уфе за годы жизни?

 

А. Р.: Это отношение, безусловно, менялось, и коренным образом. Если теперь это заветный остров детства и юности, освящённый родными могилами, то когда-то она душила и мешала мне вырваться в мир, в Ленинград, на волю: «…обрыв глухой и злополучный, откуда в рваный мир сорвался всуе я…» И у меня есть искреннее признание в недавних стихах: «Я полюбил обратную Уфу…»

 

А. Х.: Есть ли современные российские поэты, за творчеством которых ты наблюдаешь? И если да - то кто?

 

А. Р.: В основном, это мои ровесники, поэты, любовно дописывающие сегодня почившую эпоху и хранящие верность непреходящему. Они живут в Москве, Петербурге, в Сибири, на Украине и по всему миру. Не буду никого называть, чтобы никого не забыть.

 

А. Х.: И опять же про стихи: силлабо-тоника или авангард? А, может, – и другой вариант?

 

А. Р.: Это может быть что угодно, лишь бы в этом билась живая, трепетная душа и богоданный талант, таинство и красота, на которые ты безошибочно откликаешься всем существом, как раковина, вечно хранящая в себе шум моря. Если нет намёка на подступающий катарсис, то все усилия напрасны, в любой форме.

 

А. Х.: Как приходят стихи?

 

А. Р.: Всегда по-разному. У меня ощущение, что они находят меня сами и терпеливо диктуют себя, отсекая лишнее и неточное. Их надо чуть откладывать и смотреть на них потом как бы стороны, выверяя подлинность интонации и адекватность средств, заменяя банальности и «остраняя» до известного предела. Когда стихотворение закончено, оно отпускает тебя. И, если ты вложил в него достаточно души и жизни, оно находит своего читателя, пусть это будет «самый последний, случайный, Всю жизнь промолчавший подряд» (Ахматова).

 

А. Х.: Каким ты видишь литпроцесс будущего? Что в нём можно было бы улучшить или ухудшить, например?

 

А. Р.: Никаким не вижу. Мне просто страшно, когда я наблюдаю, как низко опустилась планка и продолжает стремительно опускаться, в основном, с «помощью» пресловутого интернет-болота и других заменителей жизни, умышленно наводнивших и выхолостивших её. Свеча духа вечна, её не задуть, но какой ценой – не знаю…

 

А. Х.: Чтобы ты посоветовал начинающим писателям?

 

А. Р.: Оставаться собой любой ценой. Себя не выдумаешь и не изобретёшь. Если ты что-то из себя представляешь, то на самом деле эта верность себе и своим идеалам стоит огромных пожизненных усилий и даже жертв. Но потом благодатно отражается в настоящем творчестве, обращённом к Добру и красоте, а не к фокусам, фиглярству и самолюбованию.

 

А. Х.: Какой в жизни была Ирина Одоевцева? Чему ты научился у неё? А она чему-нибудь у тебя научилась?

 

А. Р.: О, она была произведением искусства сама по себе и могла бы, в сущности, ничего не писать. Очень скучаю по ней и по сей день. Она научила меня мужеству и страстному жизнелюбию, несмотря на всю свою видимую хрупкость. А жизнь била её нещадно и до конца. Вряд ли я чему-нибудь мог её научить, но, надеюсь, она оценила мою верность, когда я навещал её уже в Ленинграде в последние годы, в казённой квартире на углу Невского. Она звала меня Алек, не любила «Саша». «Алек, давайте будем дружить по-русски», – сказала мне Ирина Владимировна, очаровательно грассируя, как Вертинский, в первый же памятный вечер нашего знакомства, когда я застал её в трагическом, каком-то роковом одиночестве. Дружу я с ней и сегодня…

 

А. Х.: Каков стиль твоей жизни? Что ты с ней, грубо говоря, делаешь?

 

А. Р.: Как ни странно, он довольно упорядоченный. Я «Телец» по Зодиаку, это земной знак, и я чётко это ощущаю всю жизнь. Т.е. голова может витать в облаках, но ноги должны твёрдо стоять на земле. Например, пишу я только до полудня, люблю эту утреннюю незамутнённую и светлую энергию. Не выношу бессонных ночей. Нарушая земной цикл, я теряю силы. Каждый день до обеда хожу в бассейн, отнюдь не принуждая себя, но наслаждаясь живой водой, много гуляю, пока светло… И обожаю путешествовать в любимые страны. На настоящий момент всё это заказано, к несчастью…

 

А. Х.: Что ты чувствуешь прямо сейчас, в данной ситуации с эпидемией?

 

А. Р.: Тихий ужас. За окном +24 (сегодня 7 апреля), заливаются дрозды и какие-то неведомые птахи, вернувшиеся в опустевшие города, цветут глицинии и магнолии, а выходить официально можно только на часок, подписав бумажку и указав время выхода из дома. Это мука. Но, как известно, голь на выдумки хитра, и я умудряюсь бывать на воздухе перед обедом и к вечеру, жадно дыша вешним воздухом и напитываясь щедрым солнцем.

 

А. Х.: Как говорится, большое видится на расстоянии. Что ты увидел в нашей стране издалека?

 

А. Р.: Это очень больной и долгий вопрос. Политики лучше не касаться, потому что потом неизбежно остаётся чувство брезгливости. Много безнадёжного, и много исконного, непобедимого. Самое тяжкое для меня лично – это разложение и деградация родного языка, его раболепная американизация и унизительное калькирование чуждых нам форм, что неизбежно пагубно отражается и на духовном плане, ибо Слово творит миры и оно же их уничтожает. У нас всегда были иностранные слова, как и во всех языках, и я их люблю и употребляю, когда чувствую уместность, но они приходили из стран с древней высокой культурой и духовностью. А теперь… Сам понимаешь.

Для живущего русским словом это настоящая пытка. И это страшно опасный виток, грозящий уничтожением русского архетипа, его нивелировку под самые низкие стандарты и подчинение глобальной роботизации. Однако за спадом идёт подъём, витки идут по спирали, волна, упав, снова набирает высоту, и если это не конец христианской цивилизации, то будет возрождение. В противном случае – дальше антимир, безбожный, безродный, бесполый, к которому упорно толкают тёмные и лукавые силы, и страшно подумать, что кто-то из нас до него доживёт.

А. Х.: Как ты пришёл к поэзии?

 

А. Р.: Думаю, это она пришла ко мне и завладела мной безраздельно. Это понятие стихийного порядка, как ветер, любовь, время и снег… Могла бы обойти стороной? Не знаю, не мне судить. Во всяком случае, встретившись однажды, мы сразу узнали друг друга и никогда не расставались, а значит, это было предначертано Провидением.

 

А. Х.: Была ли у тебя мысль писать и заниматься чем-то иным, нежели стихами?

 

А. Р.: В юности я увлекался историей костюма, геральдикой, генеалогией, даже рисовал неплохо, т.е. искал себя, как и все, но кончилось всё стихами. Потому что, когда я начал серьёзно писать, остальное стало как бы приложением, и я перестал искать. Но если бы был отпущен такой талант, я стал бы оперным певцом, художником или странствующим музыкантом.

 

А. Х.: Почему ты решил уехать из страны?

 

А. Р.: Я уехал в поздние брежневские времена, когда было послабление и довольно легко выпускали. Уехал на том искусе, что могу потом пожалеть и буду кусать себе локти. Это было великое испытание, но я ни о чём не жалею, потому что многие ушли потом вместе с той страной и тем мироощущением в 90-е годы, и я легко мог оказаться в их числе, ибо жить в чуждом тебе мире невыносимо. «Этот мир, мне ставший чуждым, я покинуть был бы рад», поётся в старинной ирландской песне. Судьба решила иначе.

А. Х.: Осталось ли для тебя в Уфе что-то интересное из явлений и людей?

 

А. Р.: У меня теперь возникает в Уфе удивительное ощущение, что я возвращаюсь не только в дом детства и самых родных людей, но и в себя, и это очень полезное и познавательное путешествие. Я люблю драгоценные, ещё не разрушенные уголки старого города, Уфу Аксакова и молодого Шаляпина, и всегда открыт для новых встреч и впечатлений. Мир мне бесконечно интересен, и я не устал от него, наоборот, и надеюсь, что он от меня тоже.

А. Х.: Не собираешься ли вернуться в Уфу?

 

А. Р.: Раньше мне было бы дико даже подумать об этом. Но если мне суждено взойти на Голгофу старости и немощи, то кто его знает… Известно, в Чьих всё руках.

 

А. Х.: Кем ты себя считаешь или, как сейчас модно говорить, позиционируешь?

 

А. Р.: «В мирах любви неверные кометы, Закрыт нам путь проверенных орбит…» (Волошин). Вот одной из этих комет, странником и созерцателем миров, отчасти мною творимых.

 

А. Х.: Откуда у тебя пробудился интерес к общественной деятельности?

 

А. Р.: Если ты называешь общественной деятельностью моё участие в разных литературных фестивалях и ежегодное членство в финальном жюри «Эмигрантской лиры» (Бельгия), то это живое общение как с авторами, так и с читателями, а также открытие потрясающих мест – Индия, Израиль, Финляндия, Германия, Крым, Грузия, Сербия, Англия… Это бесценный подарок судьбы.

 

А. Х.: Почему так много талантов из Уфы не состоялось в жизни?

 

А. Р.: Очень велика сила инерции и страха. Люди упускают поворотный момент судьбы, боятся покинуть кокон… Это тоже крест своего рода. Я вижу их скорбные лица на улицах города, это великая и неизбывная печаль.

 

А. Х.: В Уфе как правило люди искусства не занимаются общественной деятельностью. Почему так происходит?

 

А. Р.: Я думаю, творческие люди чаще всего интроверты, как и я сам, кстати. Общественная деятельность предполагает красование и самолюбование. Мне пришлось очень здорово ломать себя в бытность личным секретарём Великого князя Владимира Кирилловича. Потом я с великим облегчением вернулся в себя. Но это тоже бесценный опыт.

 

А. Х.: Почему в Уфе политики и общественные деятели так далеки от культуры?

 

А. Р.: Они далеки от неё везде. Это диаметрально противоположный подход к жизни и её ценностям, один восходит к духовному и тонкому миру, другой – к физическому, материальному. Хороший политик никогда не станет большим творцом-автором, и наоборот.

 

А. Х.: Каким, на твой взгляд, должно быть оптимальное соотношение в Уфе между теми, кто уехал, и кто вернулся?

 

А. Р.: Стихийным. Это силы, над которыми мы не властны.

 

А. Х.: Обычно те, кто уехал из республики, не обращают внимания на жизнь здесь. Почему? Почему нет влиятельной диаспоры в Москве и за границей?

 

А. Р.: По моему личному опыту, уехавшие стараются не оглядываться назад, начинают всё с нуля, иначе смешались бы все карты. Они не перестают быть уфимцами, но и не сводят себя к этому. Я в чём-то узнаю их, но не могу это определить, это сложное чувство. Вот этой весной я впервые встретился в Париже с Иосифом Гальпериным, моим земляком и ровесником, живущим в Болгарии, в прошлом году останавливался на несколько дней в Бельгии в доме супружеской пары из Уфы. На фестивале поэзии в Коктебеле неожиданно встретил уфимского автора-краеведа, подарившего свою книгу. Однажды читал в Брюсселе стихотворение памяти мамы со строчкой «Уфа расступается, вчуже родная…» (на котором заплакала наша чудная Татьяна Дмитриевна Шабанова на фестивале в Айгире), и ко мне подошла со слезами землячка… Это бесконечно трогает, конечно.

 

А. Х.: В конце 40-х годов прошлого столетия в Уфу приехало очень много людей из Оренбурга, как твой отец, отцы Гальперина и Маканина. Чем это объясняется? Какова их роль в жизни Уфы и республики?

 

А. Р.: Наши родители навсегда остались в этом городе и навсегда сроднились с ним, они стали настоящими уфимцами. Я вырос в офицерском доме на углу Ленина и Революционной, и откуда только не было там наших соседей. Одни говорили с белорусским выговором, другие с кубанским, третьи с волжским. Этот дом был всей нашей страной, и все они были уфимцами во всех отношениях. Они жили жизнью города, и город жил ими. Это не то, что арабы и негры, наводнившие сегодняшнюю Францию, которые откровенно ненавидят и презирают её, но при этом не только спокойно паразитируют на её высоком уровне жизни и социальной защищённости, но и качают «права».

 

А. Х.: Что из заграничной жизни ты для себя принял как главное?

 

А. Р.: Как и везде – оставаться собой. Это главный двигатель моей жизни, и именно так я пытаюсь ощутить, «нащупать» Божий замысел обо мне. Это даётся дорогой ценой, но, как пел Окуджава, «мы за ценой не постоим».

 

А. Х.: Почему ты не участвуешь в жизни республики как общественный деятель?

 

А. Р.: Как я сказал раньше, это взаимоисключающие начала: либо творчество, либо общественная жизнь. Ты, например, как главный редактор занимаешь общественную позицию и причастен к творческим процессам в обществе, но я бы не сказал, что ты в полном смысле занимаешься общественной деятельностью. Она ведь и политику подразумевает, а это нам вообще противопоказано. Там вступает в силу тёмная природа денег, которая извращает всё человеческое, не говоря о творческом.

 

А. Х.: Как развивалась твоя творческая жизнь?

 

А. Р.: Стихийно, как и всё остальное. В Штатах меня впервые напечатал Роман Гуль в своём знаменитом нью-йоркском «Новом журнале» (1980), а на родине – Михаил Дудин в ленинградской «Звезде» (1989), с лёгкой руки единственного человека, которому я доверял по-настоящему первые поэтические опыты, Надежды Януарьевны Рыковой, известной переводчицы и литературоведа, которой я и посвятил свою первую книгу «Шпалера», опубликованную в Нью-Йорке в издательстве «Руссика». (Хотя формально, ещё в восьмом классе, по-моему, был опубликован цветной герб моей работы на задней обложке всесоюзного журнала «Пионер», но это из другой оперы). Дальше всё пошло, как замедленный снежный ком, – публикации, книги, фестивали… Это не был лёгкий и гладкий путь, как может показаться со стороны, но лёгких и гладких путей в творчестве нет и не должно быть.

 

А. Х.: Чем обусловлен твой интерес к прозе? Нужна ли чистая мемуаристика как литература факта, или нужно всё-таки обобщение, делать какие-то выводы?

 

А. Р.: Нужны все жанры вместе и каждый в отдельности. Время отсеивает плевел и сдувает шелуху. В прозе, написав «карманный роман» памяти 60-70-х годов, я высказал то, что стилистически и повествовательно не вмещалось в стихи, но томило меня. А «Рефлексии» – это выпуск пара в мракобесные и депрессивные 90-е годы, который позволил мне вздохнуть свободнее. Написал довольно много статей и рецензий. Не думаю, что вернусь к этим жанрам. Мне несравнимо ближе и органичнее поэтическое восприятие и преломление мира, да и сам процесс написания стихов, который в корне разнится с прозой. Как сказала мне одна литературная дама, стихи пишутся сердцем, а проза – задницей (т.е. терпением и высиживанием).

 

А. Х.: В жизни Башкирии очень мало людей, которые имеют значение на большом историческом промежутке. Обычно вспыхивают и моментально гаснут. Их тут же забывают. С чем это связано?

 

А. Р.: По моим ощущениям, есть некая обречённость в мировосприятии уфимца. Я долго боролся с этим в себе. На жизнь, на судьбу и на себя надо осмелиться, замахнуться, и, если тетива не натянута, стрела никуда не летит.

 

А. Х.: Нас познакомил Александр Гайсович Касымов, тепло сердца которого мы ощущаем и сегодня, когда он ушёл от нас. Кем он был для тебя?

 

А. Р.: Знакомство с Сашей (с которым нас заочно свёл мой друг Бахыт Кенжеев) и наша работа над большим интервью для «Вечерней Уфы» – это одна из светлых и печальных страниц моей жизни. Всегда несу в душе его живой и благостный образ, и всегда больно думать о нём. В тебе тоже живёт эта рана, и нам не нужны лишние слова, чтобы почувствовать это. Благодарен Богу за эту встречу.

 

А. Х.: Полагаешь ли ты, что добро следует создавать из зла? В чём состоит путь поэта в наши дни, да и во все времена, полагаю?

 

А. Р.: Это вопрос для Гомера, Данте или Шекспира. Думаю, его лучше задавать после смерти или услышать ответ в эхе оставленных стихов. Повторю лишь бездонную в своей неохватной глубине формулу Георгия Иванова: «Я верю не в непобедимость зла, А только в неизбежность пораженья».

 

А. Х.: О чем ты сам себя спрашиваешь во все времена?

 

А. Р.: «Как мы забрались в дебри плоти и кто нас вызволит из них?» и «Кто нас влечёт над сизой бездной тропою ломкою, как прут?» – это из моей «Ладьи». Примерно так.

 

А. Х.: Сегодня мы живём рядом, ведь стоит открыть фейсбук, чтобы прочитать твоё новое или же неслучайное стихотворение, которое ложится на душу, от которого на душе становится светло, задумчиво, радостно или печально, воодушевляюще или тревожно. С каким чувством ты просыпаешься утром, какие первые слова ты говоришь себе, миру и всем нам?

А. Р.: Это чистая видимость, конечно, иллюзия всесилия, для которой и был создан интернет, на самом деле разобщающий и оставляющий людей совершенно одинокими, беспомощными, обречённо замкнутыми в своих норах перед мёртвым ящиком и расставляющими идиотские «лайки» и «смайлики». Никто не посмотрит тебе в глаза, не пойдёт с тобой гулять, не возьмёт за руку и не поговорит с тобой по душам из этой чёрной дыры. Всё это обман и видимость. Телефон, письма, долгожданные и написанные дорогой рукой, любимые книги – это более чем достаточно. Жить надо с живыми людьми, природой и красотой, а не с машинами, проводками и экранами.

 

Каждое утро я просыпаюсь с нежностью к жизни и благодарностью Творцу, и произношу старинную присказку о прожитых и пережитых снах. Но это между Ним и мной.

 

Беседовал Айдар Хусаинов

 

 


 
Вавилон - Современная русская литература Журнальный зал Журнальный мир Персональный сайт Муслима Магомаева Российский Императорский Дом Самый тихий на свете музей: памяти поэта Анатолия Кобенкова Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)