ИТАЛЬЯНСКИЕ НЕГАТИВЫ. Ночное свидание
Блажен, кто завлечен мечтою
В безвыходный, дремучий сон,
И там внезапно сам собою
В нездешнем счастье уличен.
В.Ходасевич
Чтобы не превратиться самому в автомобильный бред, я решил встать пораньше и не торопясь выехать в Пизу. Что может быть лучше прозрачного, не очеловечившегося утра? Город еще спит, людям еще снятся сны, дороги еще пусты.
Но с Генуей у меня решительно не ладилось. На каком-то плане, в каком-то воплощеньи мы с нею не сговорились, что-то не поделили.
Во-первых, я проспал. Никогда такого со мной не случалось. Я всегда просыпаюсь рано, а в дороге тем более. Во-вторых, когда я спустился вниз, в приемной никого не оказалось. В ресторане накрывали столы, ставили на них чашки. Два клиента маячили возле чемоданов, ожидая, с кем бы расплатиться.
Что делать? Я сел и заказал завтрак. Его принесли минут через двадцать. Карамба! Кофе напоминал лучшие дни немецкой оккупации: не то желуди, не то вареные чулки.
Попросил счет. Официант засуетился, начал объяснять. Я понял: проснется хозяин и будет счет. Ночь была трудная, приезжали до зари. Надо же человеку отдохнуть.
Конечно, надо!
Отдохнуть… Если бы и я мог отдохнуть. Лечь, как Обломов, проснуться, как Обломов, и лежа, как Обломов, знать, что сегодняшний день будет таким же, как вчерашний, а завтрашний таким же, как сегодняшний. Что ничего за эти дни не переменится, и не только за дни – за месяцы, за целые десятилетия.
Отдохнуть… Но разве я не отдыхаю, карабкаясь по скалам, носясь по дорогам, бегая по городам… Карабкаюсь, ношусь, бегаю. До тошноты, до головокружения: отдыхаю от самого себя.
Наконец, в начале девятого, я расплатился, погрузил багаж и завел мотоциклет. Дорога уже превращалась в калейдоскоп. Замигали светофоры, двинулись автомобили, поползли грузовики.
Пополз и я. Пробиться сквозь это чистилище не было никакой возможности. Генуя проснулась. Генуе перестали сниться сны. Генуя становилась моторизованной обыденщиной. Но даже проползти больше пятисот метров не удалось. На первом же перекрестке затормозил передо мной какой-то двадцатитонный ихтиозавр, и все движение остановилось, уступая дорогу рыжему, визжавшему от страха щенку. Я тоже затормозил, но тормоз не подчинился и лопнул. Тьфу, пропасть! Увечья не произошло: какое увечье при пяти километрах в час? Но надо было останавливаться, втаскивать мотоциклет на тротуар, вынимать ключи, чинить, пачкаться.
Еще раз – карамба! Генуэзская эпопея решительно не желала прекращаться.
Как ни проста тормозная починка – переменить только трос – ушло на эту канитель около часа: починив, надо было пригнать, отрегулировать, словом, «люби и саночки возить»!
Когда двинулись снова, было уже около десяти. Чистилище переходило в ад. Огромная гусеница автомобилей даже не ползла: она извивалась и корчилась, словно кто-то наступил на ее стальную голову, словно тысячи невидимых рук, вырвавшись из-под могильных плит, уцепились за автомобили живых:
Усталый друг, мне страшно в этом мире,
Усталый друг, могила холодна…
Прошел еще час, пока не стало просторней, пока не остались позади грузовики, автомобили, щенки, покойники, кладбище – весь ужас человеческого тупика. Справа даже открылось море: синее, спокойное, чуть серебрящееся на горизонте. Зато дорога становилась крючковатее, поворотам не было конца, только и знаешь, что переводишь скорости да тормозишь.
Не люблю я итальянскую Ривьеру, как не люблю и французскую. Слишком много здесь бесстыдной роскоши, какого-то предельного наплевательства на людскую скорбь, на человеческое горе.
После Рапалло дорога немного выровнялась. Оказалось даже несколько километров приличного спуска из соснового леска к какому-то курортному городку. Поднажал: пусть обдаст ветром. Жарко!
В самом низу, где дорога переходила в улицу, она вдруг завиляла: то вправо, то влево. Так просто, ни с того, ни с сего, без всякого предупреждения, без малейшего намека. Я чуть не влетел в рыбную лавку, уже на тротуаре укротив сбесившийся мотоциклет.
Уф!
Вот почему так долго спал хозяин генуэзского отеля и перебегавший дорогу щенок остановил грузовик: старый тормоз не устоял бы перед рыбной лавкой.
Слава всем уцепившимся за меня генуэзским покойникам. Всем хозяевам, всем грузовикам, всем щенкам!
Всем, всем, всем!
В Пизу я приехал после трех. Погода была странная. Как будто в небе, где-то между солнцем и землей, застрял туман. Солнце светило, небо было синим, деревья зелеными, но не чувствовалось того блеска, который встретил меня в Пизе в прошлом году. Что-то затаило в своем подсознании небо, что-то готовило, но что – я не мог разгадать.
Отель нашел сразу, недалеко от знаменитой площади. Перед моими окнами разместились Собор, Баптистерий и Башня.
Фотограф, бери аппарат и снимай!
Я и наснимал – под всеми углами и перспективами.
Сколько будет удачных? Не все ли равно? В каждой фотографии будет что-то от Пизы и что-то от меня. Вот на одной вся пизанская троица: собор, баптистерий и башня. Помню, как я все ходил и примерял: как бы ухитриться, чтобы уместились все три. Никак не выходило, кого-нибудь приходилось обижать. То баптистерий оставался без купола, то башня без боку. Все-таки изловчился: влез на дерево, в углу городской стены, оттуда и щелкнул.
Потом снова ходил по огромной площади, ходил и не верил, что я опять в Пизе, что я смотрю и вижу и что то, что я вижу, такая же реальность, как моя парижская комната, мой письменный стол, мой ундервуд, как космические полеты вокруг Земли.
Где я это прочел? – Если бы не жила в человеческой душе тоска по иному миру, если бы не вспоминал человек о другой своей родине, то не было бы и искусства.
А вы пристаете с десталинизацией, с советско-албанским конфликтом, с Кубинской революцией.
Мимо, мимо!
Обедали в Пизе поздно. Когда я затем поднялся в номер, было уже совсем темно. Из окон, за силуэтами деревьев и световым облаком перекресточного фонаря, на черном фоне ночи белели: собор, баптистерий, башня.
Я зарядил фотоаппарат и пошел на площадь.
На улице не было ни души. Время близилось к одиннадцати, магазины давно закрылись, и лишь запоздалые автомобили шарили фарами в пизанской ночи.
Я поставил аппарат на выдержку: авось выйдут бледные призраки вбитого в землю человеческого отчаяния. Авось я перенесу их из итальянской ночи в мою парижскую ночь. Авось, карабкаясь по лабиринтам священного мрамора, я вычитаю наконец объяснение обрушившейся катастрофы лет.
Какая ночь! Мне хочется взять ее в руки, как ребенка прижать к груди, зацеловать, как возлюбленную.
Я ложусь на траву. О, если бы я только мог поверить, что все это так и есть, что я в Италии, в Пизе, что это не сон и не бред, что я приехал сегодня из Генуи и завтра поеду в Сиену, а оттуда в Рим, в Неаполь, в Помпею…
Куда еще? –
Мы пережили все помпеи,
Все геркуланумы прошли.
Чего еще нам нужно? Бомбы в сто мегатонн?!
Я стараюсь не двигаться: главное, не спугнуть, главное, не проснуться, главное, лежать и смотреть, смотреть, смотреть…
Вот лестницей опустились года: один, два, три… двадцать пять.
Ноябрь. Сена. Собор Парижской Богоматери. Мы встречались в последний раз. Лин сказала:
– Ты должен понять.
– А если я люблю?
– Меняй любовь на свободу: свобода страшнее любви.
Ноябрьская ночь. Париж. Сена. Двадцать пять лет…
Мне даже не приходит в голову, что Лин совершенно не изменилась за эти двадцать пять лет.
Я же знаю: она давно замужем, у нее две взрослых дочери. Говорят, она располнела, стала верной супругой и добродетельной матерью.
Какой ужас: «Верная супруга и добродетельная мать»!
Все, что нужно от женщины обществу.
Обществу…
А мне?
Лин ложится возле меня на траву. Мы долго молча смотрим на собор, на баптистерий, на башню. От электрического света резче мраморная резьба.
Как странно, что Лин никогда не говорит о своей семье. Может быть, они разошлись? Может быть…
Я подвигаюсь к ней. Чувствую ее лицо возле моего лица. Она не двигается. Она ждет.
Но как же тогда, та другая ночь, на берегу Сены, возле собора Парижской Богоматери?
Как же теперь? Или все это снится?
Или теперь она поняла, что любовь страшнее свободы и важнее общества?
И как она очутилась в Пизе? Где ее муж? Что стало с дочерьми?
Мысли не доходят до сознанья. Они на заднем плане. Они за действительностью… а может быть, и за сном.
– Пойдем в собор, – говорит Лин.
Я помогаю ей встать, беру под руку, и мы идем по пустой черной площади. Дверь открыта. Нас охватывает гулкий полумрак.
Убегает вдаль строгая перспектива колонн под равнодушным тлением электрических лампад.
– Мне холодно.
– В католических соборах всегда холодно, Лин.
Я прижимаю ее к себе, хочу поцеловать. Она не сопротивляется и опускает голову. Я снова начинаю гадать: как она попала в Пизу, что произошло? Но спросить боюсь.
– Встреча всегда судьба.
– Моей судьбой был Марк.
Марк… Теперь я вспоминаю: все началось с Марка. С того вечера, когда Лин не пришла ко мне. С фиолетового отблеска снега на замерзшем серебре Хопра. С той самой биаррицкой бури, с того самого биаррицкого Рождества. Но судьба не забывается и не забывает: Марк – судьба Лин, а Лин – моя судьба. Что развязано на небе, не свяжется на земле.
Лин ушла с Марком. Марк бросил Лин. Я порвал с Лин. Через полгода Лин вышла замуж:
Банальнее банального…
И вдребезги стакан!
Только ли стакан?
И вот теперь в полумраке пизанского собора, под болезненными огнями электрических лампад, я держу Лин в своих руках, жду, что теперь, через двадцать пять лет…
Но разве связывается на земле то, что уже развязано на небе?
– Я ничего не могу понять.
– Ищи в прежних жизнях.
– Даже Марка?
– Марк другое дело…
Лин предложила:
– Пойдем наверх. Здесь холодно.
Мы поднялись по витой лестнице на крышу, возле купола. На нас хлынула итальянская ночь. Завтра Сиена, послезавтра Рим.
– Поедем со мной в Сиену.
– А как же Марк?
– Не понимаю.
– Ты же сам сказал: «Марк другое дело».
Лин показала на стену в конце площади:
– Посмотри, как ложатся тени от башенных зубцов. За ними серебрятся троллейбусные провода. За проводами город. Он спит, мы одни не спим.
Мы не спали и тогда. Помнишь, как ворвались флорентинцы, купив ключи от городских ворот? Когда это было?
– В 1406 году.
– Значит, помнишь?
– Теперь вспомнил…
– Ты был среди них.
– Я был среди победителей.
– Марк был среди побежденных, в городе. Ты взял его невесту.
– То было правом победителей.
– Теперь настал суд победителям.
Я сложил штатив, спрятал аппарат и отправился в отель. В баре еще сидело несколько запоздалых клиентов. Я попросил коньяку. Старик кельнер поставил рюмку на столик и, наклонившись ко мне, вежливо прошептал:
– Разрешите снять волос с вашего плеча?
Рисунок Юрия Анненкова.
«Мосты» (Мюнхен), 1963 (№ 10).
|