ИТАЛЬЯНСКИЕ НЕГАТИВЫ. На площади среди веков
Мы пили в память возлюбленного вино,
Опьянившее нас до сотворения виноградника.
Омар ибн Фарид
Холодно. Отвратительно барабанит осенний дождь. Ему вторит мой ундервуд. В окно вижу чужие окна. В них чужая жизнь. Зажигается электричество.
Осень, дождь, вечер. Чужая жизнь и своя. Чужая и своя судьба. Между ними – окна, холод, дождь.
Я пишу об Италии. Я смотрю на мокрые окна и, за дождем, за электричеством, за своей и чужой судьбой, всматриваюсь в звонкий июльский день, в вереницу грузовиков на дороге Турин-Милан, в автомобили, в столбы с какой-то рекламой и с надписью:
Милан – 128 клм., Милан – 126 клм., Милан – 124 клм.
Забилась в угол стрелка счетчика, чуть вздрагивает и просит пощады. Подожди, еще тридцать километров и будет полпути. Полпути от Сузы до Милана.
Я высмотрел тенистую полянку среди деревьев тянущегося вдоль автострады леса. Разложил клеенку и на ней лукуллов завтрак: хлеб, сыр, две груши, сдобную плюшку и флягу с кальвадосом.
Жарко. Пока ехал, дул ветер, – теперь все застыло. Одна жара, извиваясь тропическим чудищем, лижет воздух липким языком. Метрах в трех, над высоким красным цветком, повисли в воздухе две стрекозы. Вот одна из них села, сложив прозрачные слюдяные крылья. Я неслышно подкрадываюсь, хватаю за крылья стрекозу. Ого! Эта, пожалуй, больше всех остальных. Такой я еще не видел ни у одного из моих школьных товарищей. Я осторожно кладу стрекозу в папиросную коробку. Слушаю, как она там бьется, потом ложусь на спину и смотрю в синее, густое небо. Я никогда не думал, что небо так близко, что так близко до неба, до святых, до ангелов, до Бога.
Я люблю лежать в зеленой траве и смотреть в синее небо.
Если повернуться, видно, как внизу, за розовой кашкой, серебрится Хопер. Напрямик, от бабушкиного сада до Хопра – минут двадцать. Завтра утром Фадеич обещал взять меня на рыбную ловлю…
Парижский вечер, итальянская дорога, серебристый Хопер. Залетевшая из бабушкиного сада на миланскую автостраду стрекоза. Чужая и своя судьба. Сорок пять невероятных лет…
Вот и остаться бы лежать на поляне, в траве, возле дороги, смотреть в синее небо и слушать, как проносятся автомобили, как догоняют их года, как все перегоняют воспоминания:
Так, под мерную дробь ундервуда,
Возникают былые года,
Появляются из ниоткуда
И, срываясь, летят в никуда…
Снова гудит мотоциклет, загоняя в угол стрелку счетчика. Милан совсем близко. Я оборачиваюсь назад, трогаю рукой заднее седло… Не растрясло ли багаж? Или… Нет, все благополучно. Вот и городские окраины. Как бы теперь найти тот самый отель, в котором я останавливался в прошлом году?
Постараюсь по памяти.
Улицы привычные, места знакомые: пинакотека Бреа, Санта Мария делла Грация, Кастелло Сфорцеско. Теперь проехать метров семьсот по трамвайной линии, и будет мой прошлогодний отель.
Так и есть: язык до Киева доведет. Правда, здесь не Киев, а Милан, и без языка, но все же добрался.
Встретились, как старые друзья. На франко-русско-итальянском эсперанто обсудили международные дела и погоду, и я поднялся в мой номер отряхать мотоциклетный прах.
Рисунок Юрия Анненкова.
Было около полудня, когда я сидел на огромной пьяцца дель Дуомо, среди яркой международной толпы, за столиком кафе, прямо перед Собором. За тем же самым столиком, того же самого кафе, за которым сидел год назад, когда впервые на фоне синего неба и двадцатиэтажных небоскребов увидел это мраморное наваждение.
Все осталось по-прежнему, ничего не изменилось, как будто и года не прошло, и не то, что года – столетий. Такими же застывшими, вдвинутыми один в другой стояли остановившиеся века: Собор с его окаменевшими святыми, площадь с застывшими перед полицейской палочкой автомобилями и я, за столиком кафе, с вереницей тянущихся к Собору лет – огромной стрекозой в папиросной коробке, красной гвоздикой на столике парижского ресторанчика, рыжей пеной биаррицкой бури и фиолетовым отблеском снега на замерзшем серебре Хопра…
– Кант был прав, утверждая априорность времени и пространства. Но он позабыл, что есть и ненормальные сознанья, больные, – философствовала моя соседка, недавно вернувшаяся из Москвы студентка-шведка, запасающаяся солнцем перед возвращением к себе на север. – А что такое ненормальность, как не выпадение из мировой уравниловки, из закона большинства. Есть сознания, для которых не существует ни нашего времени, ни нашего пространства. На этом основаны все предсказания. История свернута. Мы ее развертываем во времени, но ее можно развернуть и в пространстве. А развернув историю в пространстве, можно захватить и будущее. Развертывайте же ее в пространстве и предсказывайте.
– Я не верю в предсказания.
С соседнего столика доносился разговор:
– Я вас не про то спросил, – верите вы или нет, что привидения являются. Я вас спросил: верите ли вы, что есть привидения?
– Нет, ни за что не поверю, – с какой-то злобой вскричал Раскольников. – Ведь обыкновенно как говорят? – бормотал Свидригайлов… – Они говорят: ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть один несуществующий бред. А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привиденья являются только больным, но ведь это только доказывает, что привиденья могут являться не иначе как больным, а не то, что их нет самих по себе.
– Самих в себе, – поправила шведка. – Ваш Достоевский плохо знал Канта.
– Надо выбирать: или Кант, или Достоевский – «Или-или».
– Киркегор?
– Нет, Хаммершельд. Вы разве не знаете, что он разбился вчера вечером в Ндоле, близ Катанги?
– Позвольте! Хаммершельд разобьется в сентябре, а сегодня начало июля? Я ничего не понимаю.
– Понимать решительно нечего. Я же сказала: развертывайте время в пространство.
– Но почему же разбился и почему непременно Хаммершельд?
– Очень просто: Хаммершельд хотел замирить Конго и тем ликвидировать одну из причин раздора между Западом и Востоком. Но это кого-то там не устраивало. Железная логика. А вы мне – сентябрь! Впрочем, расплачивайтесь и идемте в Санта Мария смотреть «Тайную вечерю». Кстати, наши соседи расплатились и тоже пошли.
– Я видел «Тайную вечерю» в прошлом году.
– Не говорите глупостей. Вы простояли десять минут перед картиной, перед которой стоят века. Я приходила смотреть почти каждый день, все три года, с 1495 по 1497, следя за каждым мазком Леонардо, и вот теперь снова иду.
Трапезная монастыря разделялась на две части. В одной за длинными столами сидели монахи, среди них толпились посетители. Я заметил Свидригайлова, что-то объясняющего Раскольникову. В другой, в полумраке, еле виднелись лики Христа и апостолов.
– Картина, – говорил Свидригайлов, – должна была напоминать монахам, что всякая пища есть причастие.
– Да вы-то сами в причастие верите? – резко и с азартом спросил Раскольников.
– Да, пожалуй, pour vous plaire, – пробормотал Свидригайлов, как бы задумавшись.
– Сейчас это уже незаметно, – пояснила моя спутница. – Сейчас краски картины почти стерлись, но тогда это всех поразило: лик Христа был только набросан. Леонардо его не кончил. Говорят, умышленно. Помню, как он стоял возле картины точно в забытьи. Кто-то из присутствовавших заметил: «Лик Христа таков, каким его видит каждый».
– А если я его не вижу никаким? – с нескрываемым раздражением взвизгнул Раскольников.
– Вините в этом Достоевского, – ответил Свидригайлов…
Было уже совсем темно, когда мы снова очутились на пьяцца дель Дуомо. Горели витрины. Кувыркались цветные рекламы. Прямо перед нами светилась огромная масса Собора. Она застыла на площади бледным, поднявшимся из веков призраком. Вертикальные тени бесчисленных башенок и статуй напоминали складки огромного савана. Напротив пестрели столики кафе. Калейдоскопом вращались цветные огни.
Свидригайлов продолжал:
– Писатель ответит за своих героев! За каждое их действие, за каждый их жест, за каждое их слово. Вы что думаете: сел, написал, одного заставил застрелиться, другого повеситься, третьего убить старуху, населил мир всеми этими призраками, а потом «во блаженном успении вечный покой, подаждь Господи»? Нет, Родион Романович! Трижды нет! Такое только в сказках бывает, для утешения оставшихся в церкви поется. Говорю вам: за все, за все ответит писатель. За все будет отчитываться художник. Искусство – это страшная вещь!
– Надоели вы мне с вашей мистикой, – горячился Раскольников. – То у вас привидения являются, то ответы заставляете держать. Кому и когда? Не верю я ни в привидения, ни в ответы, ни в бессмертие души. Вздор все это!
– Вы опять не о том. Какое кому дело, верите вы или не верите. Я говорю о фактах, а не о вере.
В отель я вернулся около полуночи. Лег, но долго не мог заснуть. Вспоминал Биарриц, то Рождество, бесконечные споры об искусстве. Двоюродный брат готовил выставку картин, и Лин часто ему позировала. Особенно удался ее портрет – светящийся силуэт на фоне вечереющего неба. Закатное солнце зажигало волосы.
Картина долго лежала в подвале. Теперь она снова висит в моей комнате.
Прошло больше двадцати пяти лет… Дождь перестал. Закрылись ставни соседнего окна. Угомонился ундервуд. Поскорее бы лечь и заснуть: сон – младший брат смерти.
Кто это сказал?
«Мосты» (Мюнхен), 1963 (№ 10).
|