СКВОЗЬ СМЕРТЬ. Сергей Милич Рафальский
С.М.Рафальский. Фото К.Д.Померанцева. Публикуется впервые.
С Сергеем Миличем Рафальским я познакомился еще до войны; мы вместе работали в одном из многочисленных в Париже русских «декоративных» (по шелку) ателье. Тогда он был для меня обыкновенным полузнакомым, которых у каждого эмигранта было хоть отбавляй. Конечно, в разговорах обсуждались пакт «Риббентроп-Молотов», вступление немцев в Саарскую область, «польский коридор»… ничего доброго не предвещавшие. Но обсуждались как-то шаблонно, штампованно; в главном все были согласны, и в этой бесцветности Рафальский не выделялся. Во время же войны, точнее, за два дня до вступления «панцер-дивизионов» в Париж, я с двумя товарищами на велосипедах «эвакуировался» в Тарб (в Пиренеях), откуда перекочевал в находившийся, как и Тарб, в «свободной зоне» Лион, где подвизался в Сопротивлении в звене «Марко Поло»; Рафальский же с женой Татьяной Николаевной остались в Париже.
Первое послевоенное время мы встречались редко. Но года через два-три (как уже это вышло – не помню) стали видеться всё чаще и чаще, а последние лет пятнадцать (он скончался 13.11.81, на 86-м году жизни) встречались регулярно по пятницам, за обильным ужином.
Старый эмигрант, еще с «пражского периода» (в Праге он окончил юридический факультет), С.М. печатался во многих эмигрантских газетах и журналах: в «Новом журнале», «Возрождении», «Гранях», «Континенте», был постоянным и регулярным сотрудником «Нового русского слова» и «Русской мысли». Пробовал в свое время сотрудничать с небезызвестным Беседовским в издаваемом им журнале «Борьба», но «проба» больше двух номеров не выдержала. На чем она спотыкнулась – не знаю. Сотрудничество же в «НРС» и «РМ» дало Рафальскому всеэмигрантскую известность, потому что публицистом он был блестящим, всегда острым и даже ядовитым, неизменно своеобразным и оригинальным, что неминуемо вызывало резкую полемику. Буквально до самой кончины он сохранял полную свежесть ума и весь свой словесный и эпистолярный задор.
Он вообще был широкоталантливым человеком. Широким в том смысле, что его таланты распространялись на веер самых разнообразных областей; на стенах его двухкомнатной квартирки царствовали его картины маслом, в большинстве толстобедрые женщины, и декоративно подобранные между двух стекол причудливые бабочки, на столах – мастерски им вылепленные пепельницы (одна из них – две нагие, лежащие на боку женщины, соединенные ногами и головами и образующие своего рода овал). Обеденный стол также был его произведением: вся доска была выжжена русскими узорами.
Будучи сам поэтом, он вместе с Дзицвановским основал в Праге «Скит поэтов», в который также входили Эйснер и Туринцев (в Париже ставший священником) и возглавивший «Скит» известный литературовед Бём. До переезда в Париж работал в финансируемом чешским правительством «Институте изучения России», в частности, занимаясь крестьянским вопросом, сравнением колхозов и совхозов с дореволюционными крестьянскими общинами.
Круг его интересов и знаний был воистину всеобъемлющ: любя природу, он хорошо знал породы и нравы зверей, отлично разбирался в цветах, был настоящим знатоком грибов. В то же время прекрасно знал историю, древние религии, был в курсе современной науки и техники (помню, как он радовался после запуска первого спутника и космического полета Гагарина, потому что «человек начал выходить в космос и покорять его»). Он был настоящим энтузиастом – его интересовала вся современная наука и техника, он внимательно следил за ними по научным журналам, которые выписывал не как специалист, конечно, но в поисках оправдания «священного из званий» – человек.
К.Померанцев, С.Рафальский, А.Осокин. Париж, 1961 г.
Каких он был политических убеждений? Это, безусловно, самый трудный вопрос. С.М. везде и всюду подчеркивал, что он – «левый» и даже «социалист», но социализм его был предельно утопическим, даже не с «человеческим лицом», а со «сверхчеловеческим ликом», не знающим насилия и заботящимся (искренне и без тени показухи) об обществе и человеке. Кстати, он делал ударение на обществе, а не на человеке, считая, что оно, общество, создает и выделяет из себя гениев. Для меня же исповедуемый им социализм существовал лишь в мозгах идеалистов, но, едва облекаясь в плоть и кровь, не щадил ни плоти, ни крови человека и общества.
Здесь мне вспоминается один анекдотический штрих, который мог не раз закончиться для нас (С.М., Т.Н. и меня) настоящей катастрофой. Дело в том, что во время наших автомобильных поездок по Франции – а таковых мы совершили немало – он всегда сидел около меня; вдаль он видел лучше, чем я, и поэтому я иногда просил его смотреть на дорожные указатели, которые уже метров за пятьдесят от перекрестка показывали, куда нам следовало поворачивать. Не раз он говорил мне «налево», но перед самым перекрестком стрелка показывала направо. Я быстро выправлял руль, тогда как он, извиняясь, объяснял, что ошибся, потому что он «левый»!
Ах, уж эти наши каникулярные поездки (почти всегда в августе) в наши летние «резиденции» (в какую-нибудь дыру в Альпах или в Пиренеях) по дорогам живописнейшей страны Европы – Франции! И, действительно, где на сравнительно небольшом пространстве можно найти столько разнообразия? Здесь и горы, и океанское побережье, и «Лазурный берег», и хлебородная равнина (Ла Босс), и Нормандия, и таинственная Бретань, и Бургундия, и Центральный массив с остатками средневековых замков и монастырей альбигойцев и катаров, и полунемецкий чистенький Эльзас. На всех французских дорогах – след шин моих, по случаю купленных автомобилей, а перед ними – мотоциклов, а в «баснословные» велосипедные годы – и разъедавшего глаза, падающего на них моего пота.
Мы никогда не ездили в наши «дыры» напрямик: выбирали дороги поживописней, в два этапа, а один раз (в Альпы) через Нормандию, Бретань, знаменитый Монт-Сен-Мишель, потом вдоль берега до Бордо, а оттуда через Центральный массив в Анеран (11 хат и 23 жителя, зато – вид на снежные вершины Пиренеев).
Во время этих поездок Рафальский, в полном смысле слова, был великолепен. Восхищался пейзажами, в особо живописных местах просил останавливаться, чтобы сфотографироваться. Сложности начинались около двенадцати, когда надо было выбирать место для пикника. Ведь выискивалась не только тенистая лужайка, но надо было, чтобы она была недалеко от дороги, ведь приходилось тащить много вещей для пикника, чтобы был удовлетворяющий С.М. пейзаж. Трапеза продолжалась около часа, а если возле полянки росли цветы, то и дольше, нужно было непременно собрать букет, а С.М. – нам объяснить, к какому семейству относятся цветы и какие существуют их разновидности. Никакая политика в эти разговоры и лекции права доступа не имела.
По вечерам подыскивался недорогой, по возможности на дороге, а не в городке, отельчик. До ужина совершалась небольшая прогулка, а за столом обсуждался с «иглой на разорванной карте» наш завтрашний «дерзостный путь». Но один раз церемониал был нарушен: это случилось, когда радио сообщило, что Ширак подал в отставку и тут же был заменен Барром, о котором никто из нас никогда не слышал и не читал. Обсуждали – почему, к лучшему это или к худшему. Лишь потом узнали о неладах Ширака с Жискаром, потом об их настоящем расхождении, которое в значительной степени явилось причиной проигрыша последнего на выборах.
Ехали мы тогда в Бенан, живописную альпийскую трущобу в пятнадцати километрах от курорта Эвиан.
Наверное, бывали и другие политические и идеологические дискуссии в наши каникулярные периоды, но, по всей вероятности, они не носили боевого характера, как бывало в парижской квартире Рафальских, поэтому я намертво их позабыл.
Каникулы мы проводили «с толком, с смыслом, с расстановкой»: первым, часов в семь, поднимался С.М. и делал часовую прогулку по более или менее утомительным местам, около девяти – утренний завтрак, затем расходились по своим комнатам что-либо читать или писать: Р. – для «НРС», я – выжать какой-нибудь стишок или заполнить традиционную каникулярную открытку парижским и прочим друзьям, Т.Н. хлопотала по хозяйству и готовила обед. Но так как наши «дыры» магазинов не имели, нередко приходилось спускаться в ближайший городок за продовольствием и для отправки писем и открыток. Это занимало часа два: нужно было поговорить со знакомыми лавочниками, купить очередной номер «Монд», иногда зайти в кафе, чего-нибудь выпить (только не спиртного), потолкаться в шумной каникулярной толпе. Р. знал язык хорошо, но говорил с большим акцентом, что не мешало ему вести с туземцами длинные и интереснейшие дискуссии. И здесь опять привлекал французов его неподдельный живой интерес решительно ко всему: уродилась ли кукуруза, сколько сняли шерсти с овец, поправилась ли повредившая ногу лошадь, выгоден ли тот или иной закон, только что принятый правительством…
В Анеране Рафальские подружились с мэром и его женой настолько, что потом переписывались с ними. Помню, как я однажды услышал разговор Рафальского с мэром об его единственной лошади. Разговор был оживленным, С.М. принимал в нем участие как настоящий знаток лошадей. Речь шла о том, как надо смотреть за лошадью, ее кормить, лечить и, главное, знать ее характер и привычки.
Возвращался С.М. в Париж всегда печальным, а на каникулах не любил, когда поднимался вопрос о возвращении, и дней за десять до рокового дня настроение его начинало сдавать.
С возвращением в Париж возобновлялись и вечерние дискуссии: о политике, часто о философии и о богословии. Последние годы, когда большинство собеседников отошли в лучший или худший мир (кто в какой, мне не дано знать), оппонентами Рафальского были его лучший и самый старый (еще по пражскому «этапу») о.Александр Туринцев и я. Туринцев был исключительно красочной фигурой, своим обликом и театральной выразительностью движений, да и ростом, иногда напоминавший Шаляпина. Он принадлежал к Московской патриархии, нередко по ее приглашению ездил в СССР, любил рассказывать об этих поездках и одновременно крыть «гнилую западную демократию», хотя сам ни марксистом, ни коммунистом никогда не был. Здесь была какая-то неувязка, которую ни С.М., ни я никогда не могли расшифровать, и это по-настоящему сердило Рафальского: он не жалел никаких эпитетов для критики своего друга.
В сущности, было за что. Так, он однажды рассказал, как ему предложили поехать километров за 30 от Москвы, посмотреть, как живут простые рабочие. Поехали. Проезжали мимо какого-то домика и сопровождавший Туринцева человек сказал: «Вот, остановимся хотя бы здесь». Туринцев согласился, они вышли из автомобиля и постучались. Им открыли и, «узнав», что их гость – русский из Парижа, любезно пригласили к столу, быстро организовали чай с пирожными, конфетами и даже с каким-то ликером. Семья состояла из родителей и двух сыновей. «Все были веселы и бодры, и было видно, что всё дышит благополучием и довольством».
– Да они же тебя разыграли, как миленького! Всё это было стопроцентной показухой: хозяев дома предупредили о твоем приезде, привезли всё, что надо, к чаю и «пояснили», как надо с тобой разговаривать, – не задумываясь, отпарировал С.М.
– Кто ездил, ты или я? – возмутился «святой отец» (как любил называть его С.М.). И пошло! Уже не помню, как закончился спор, знаю только, что каждый остался при своем мнении, а уходя, Туринцев просил извинить его за то, что погорячился и, прощаясь, с улыбкой назвал Рафальского «гнилым интеллигентом».
Но бывали и мирные встречи с разговорами о литературе и чтением стихов, которых Туринцев знал массу и наизусть, читая их «с толком, с чувством, с расстановкой». Здесь были представлены и Блок, и Мандельштам, и Ахматова, и Есенин, и Евтушенко, с которым дружил его сын.
Со мной были споры из-за моей антропософии, особенно из-за перевоплощения, в которое, кстати, я верил и без Штейнера, с тех пор, как научился мало-мальски думать. Рафальский отвечал, что ему предостаточно и одной жизни – той, которую он прожил. Так что наши споры нас не переубеждали. Французы говорят, что «du choc des opinions jaillit la verité». У нас никакой истины эти «шоки» не порождали, но и не мешали нашим добрым отношениям. Но вот в жизнь после смерти С.М., если даже не верил, то страстно желал поверить, то есть, чтобы она, ставши потусторонней, всё же оставалась действительностью. Это входило в его мировоззрение – как бы «расширение» человека до космоса. (Пожалуй, правильнее было бы сказать «в космосе», но «до космоса» вернее передает его мысль.)
Из всех словесных состязаний и битв больше всех мне запомнился спор с приведенными мною к нему Твардовским и Сурковым; думаю, что и ему, хотя сразу же оговариваюсь: мне вспоминается вся картина – как они входили, как сидели, как Твардовский предостерегал, что он «верующий» (в коммунизм, конечно), отлично помню, о чем спорили (я, кстати, об этом вечере уже писал), но из самого спора запомнил лишь малые отрывки: ведь это было двадцать один год назад! Прибавлю только, что год спустя мне удалось встретиться еще раз с Сурковым, он снова с какой-то делегацией прилетел в Париж. Встреча была короткой – ему пришлось уехать на какое-то собрание, но он всё же успел сказать, что вечер, проведенный у «вашего друга, был одним из самых интересных за последние годы» его жизни и что он с Александром Трифоновичем частенько о нем вспоминают и очень благодарны мне, что я устроил эту во всех отношениях замечательную встречу, хотя каждая сторона осталась на своих позициях.
Был ли С.М. верующим человеком? Я часто задавал себе этот вопрос, но не решался его спросить. Татьяна Николаевна сказала мне, что «да, был», что каждое воскресенье ходил в церковь, и если бы не было в Париже православных церквей, ходил бы в католические или протестантские: он был христианином, ибо не видел никакой другой религии, которая отвечала бы современности. Во всяком случае, все большие праздники почитал, а на Пасху и на Рождество соблюдал, и строго, все обычаи и традиции, с пасхой и куличами в Светлое Воскресение, с елочкой и холодцом на Рождество Христово.
После его кончины вышла книга его воспоминаний «Что было и чего не было», рассказы – «Николин бор», сборник стихов, и готовится к печати сборник его статей.
«Русская мысль» (Париж), № 3789, 18 августа 1989.
|