Остров-cайт Александра Радашкевича / К. Д. Померанцев / СКВОЗЬ СМЕРТЬ. Владимир Алексеевич Смоленский

К. Д. Померанцев

СКВОЗЬ СМЕРТЬ. Владимир Алексеевич Смоленский

  

 

  
 
Владимир Смоленский. Фото К.Д.Померанцева.

 

     

         Владимир Алексеевич Смоленский был, безусловно, самым популярным поэтом послевоенного времени в Париже. Когда он выступал в Русской консерватории, большой зал был всегда полон, иногда и переполнен. Очень красивый человек, он читал свои стихи со сдержанным пафосом, сопровождая чтение музыкальными жестами рук. Я сказал «музыкальными» потому, что жесты словно аккомпанировали музыке его поэзии.

            Он был первым из парижского литературного мира, с кем я познакомился. Это было в конце 1944 года. Познакомился и с его второй женой, Таисией Ивановной, которой он посвятил немало своих стихов.

            Постепенно знакомство перешло в настоящую дружбу, так что до его кончины в 1961 году я, как правило, минимально раз в неделю заходил по вечерам к нему, на седьмой этаж улицы Лакретелль, минутах в пятнадцати «на своих двоих» от моей «Церковной» (rue de lEglise). Заходил просто, захватив бутылку вина (против чего регулярно протестовала Т.И.), которую мы распивали за ужином и за беседами о «странностях любви», об очередных сплетнях и, конечно, о поэзии. Особенно мне «запомнилась» одна из этих бесед. Пишу «запомнилась» в кавычках потому, что сейчас, более двадцати лет спустя, не помню ни одного им сказанного слова, но ощущаю «сквозь смерть» неповторимое метафизическое звучание беседы.

            Смоленский не был большим поэтом, таким, как, например, Ходасевич или Пастернак, но это был в полном смысле слова «поэт Божьей милостью», живший поэзией и ничего выше ее не признававший. Но это был сложный и глубоко несчастный человек. Наиболее близко я с ним сошелся во время летних отпусков, которые он, Т.И. и я проводили в альпийском городке Сервоз, километрах в пятнадцати от подножия Монблана. Смоленские нанимали комнату у местных крестьян, я – в скромном отельчике. Это было в конце 40-х и в начале 50-х годов. Уже тогда у Владимира с Т.И. начинался разлад. Что было тому причиной? – чужая душа – потемки, да еще душа глубоко неблагополучная. Я почти никогда не видел радости на его лице, разве что перед снежным великолепием Монблана или играющими маленькими детьми. Тогда лицо Владимира преображалось, просветленное грустной радостью. Я понимаю онтологическую несовместимость этих слов, но в экзистенциальном плане мира, в котором жил Смоленский, это было воистину так.

            За все годы нашей дружбы я не заметил – может быть, был недостаточно наблюдателен, – чтобы у Смоленского были враги. Единственно кого он ненавидел, – это большевиков, убивших у него на глазах отца. Для него они были палачами «его России». Поэтому когда после Второй мировой войны немногие русские эмигранты, среди которых были и близкие ему люди, взяли советские паспорта и ждали возвращения на родину, Владимир к ним охладел; не поссорился с ними, а именно охладел: вычеркнул их из своей души. Их имен называть не буду.

            Дело не в них, а в моем друге Володе Смоленском. Каким он проступает передо мною, «сквозь смерть», двадцать два года спустя? Трудно, невероятно трудно сказать. Мне чувствуется в его душе столько неизжитой боли и тоски, что не хватает подходящих слов, чтобы передать это читателю, – человеку, лично его не знавшему, и не удивить знавших его мало. Попробую это сделать через его стихи, но, конечно, не в литературоведческом смысле, а в смысле человеческом, душевно человеческом. Здесь мне кажутся характерными два стихотворения:

 

                                    Как летящая из сил последних птица

                                    Посредине ледяного океана

                                    С верной смертью продолжает биться

                                    Средь ветров, и стужи, и тумана.

 

                                    Как она должна свое дыханье

                                    С силою своею соразмерить,

                                    Чтоб в себе преодолеть желанье

                                    Больше не бороться и не верить.

 

                                    Что должно ей, этой птице, мниться

                                    В океане том необозримом... –

                                    Так и ты, душа, должна стремиться

                                    К берегам своим недостижимым.

 

            Вот этой птицей мне и представляется живший «из последних сил» Смоленский. «Ледяным океаном» – его жизнь, ставшая «ледяной» отчасти по его собственной вине. Или судьбе? Ведь в том-то и тайна человеческой жизни, что зачастую личная вина и «слепая» судьба неразрывно сплетены. Какая же это вина? Во всяком случае, совершенно достаточная, чтобы жерновом навалиться на предельно тонкую и чуткую душу.

            И второе, подобное первому:

 

                                    Любимая моя живет в Китае,

                                    В высокой башне обо мне мечтая.

                                    И, может быть, она уже стареет...

                                    За годом год, за ветром ветер веет,

                                    Раскосые кругом теснятся люди –

                                    Но нет меня и никогда не будет

                                    У маленькой и желтоватой груди.

 

            Сергей Рафальский считал это стихотворение одним из лучших и, во всяком случае, лучше других выражающим внутренний мир, умонастроение Смоленского: не только он разлучен со своей любовью, но и его любовь разлучена с ним; он обречен жить с мечтой, но и мечта обречена жить с ним. Снова двойная обреченность.

            Георгий Иванов, как и Смоленский, ненавидел и не принимал советский мир. Но будучи меньшим лириком и большим реалистом, в какой-то момент понял, что жить в двух мирах нельзя, «проснулся, чтоб увидеть ужас, бессмысленность своей судьбы...» Владимир такого пробуждения не хотел: а вдруг... И поэтому старался «убежать»:

 

                                    Мне трезвый мир невыносим –

                                    Недвижность есть в его движенье.

                                    Пронизан мглой, пропитан тленьем,

                                    Безвыходной тоской томим,

                                    Он мне невыносим. Люблю

                                    Божественное опьяненье...

 

            Поэтому:

 

                                    Мы будем пить, пока вино в стаканах,

                                    Мы будем жить, пока любовь в сердцах,

                                    Бессильны против любящих и пьяных

                                    Земная злоба, нищета и страх...

 

            Здесь все же придется коснуться личной жизни поэта. Он кончил какую-то коммерческую школу и работал бухгалтером на небольшой фабрике, принадлежавшей почитателю его поэзии. Не думаю, чтобы он был хорошим бухгалтером, даже не в смысле профессионализма, но просто потому, что считал недостойным поэта такое ремесло: «считать деньги!». Но надо было как-то жить, а значит, как-то работать. Ничего другого Владимир делать не умел. Когда я его спрашивал, почему он пошел на бухгалтерские курсы, он только разводил руками.

            Затем семейные обстоятельства. Таисия Ивановна была его второй женой. От первой у него был сын Алеша, высокий, стройный, интересный – но не такой красивый, как отец, – юноша, которого я видел два раза. С Т.И. отношения у Владимира были одинаково (так мне казалось) и трудные, и светлые.

            Во всяком случае, одни из лучших его стихотворений посвящены ей:

 

                                    Не знаю как, не знаю почему,

                                    Какими силами земли и неба,

                                    Но ты со мною делишь корку хлеба

                                    И к сердцу приникаешь моему.

                                    И в смерти час и в вдохновенья час

                                    Со мною ты всегда неотделимо.

                                    Все движется, все – мимо, мимо, мимо...

                                    Недвижно лишь твоих сиянье глаз.

 

            Или конец другого:

 

                                    И я пойму, зачем из темноты

                                    Я вызван был на счастие и муки,

                                    И улыбнусь... Ко мне склонишься ты

                                    И на груди мне накрест сложишь руки.

 

            Не помню, чтобы Смоленский ходил в церковь. И не потому, что был неверующим. Но потому, что и вера его была мучительной: она как бы раздваивалась между Богом и Христом. Здесь – тайна; ведь и Христа он считал Богом, но Христос был ему ближе своей богочеловечностью. Бога же он воспринимал скорее по-древнееврейски, «сокрушающим ребра» и «карающим». Отсюда и страшные строки:

 

                                    Проклясть земной и страшный мир,

                                    Людей, и ангелов, и Бога...

 

            За что? За то, что

 

                                    Ты отнял у меня мою страну,

                                    Мою семью, мой дом, мой легкий жребий,

                                    Ты опалил огнем мою весну,

                                    Мой детский сон о правде и о небе...

 

            Толковать их не берусь, даже сейчас, «сквозь смерть», потому что сам Владимир не отдавал себе полностью отчета в том, что написал. Могу только – но опять же, лишь его собственными стихами, – дать представление о его душевном состоянии:

 

                                    Никакими словами, никакими стихами,

                                    Ни молчаньем, ни криком – ничем

                                    Не расскажешь о том, что ты слышишь ночами,

                                    О том, что закрытыми видишь очами,

                                    Когда неподвижен, и нем,

                                    И глух ты лежишь, как в могиле, в постели,

                                    На грани того бытия,

                                    И в темном, надземном, надзвездном пределе,

                                    Над жизнью и смертью, без страха, без цели

                                    Душа пролетает твоя.

 

            Никакими словами...

            Фотографически запечатлелись наши горные прогулки вдвоем в Сервозе. Сговаривались с вечера, что Владимир зайдет за мной, потому что из моего отельчика, сразу после небольшой площадки перед ним, поднималась извилистая дорожка на горный перевал. Она проходила возле шалаша деда Бушара, которому принадлежал небольшой клочок земли, где, кроме елей, росло еще несколько сливовых деревьев. Из плодов их дед гнал отличный «мар» (местный самогон) и продавал по баснословно дешевой цене. Мы частенько его покупали, и это служило поводом не брать с собой, несмотря на все ее домогательства, Т.И. Домогательства Смоленского раздражали, но понять Т.И. было нетрудно, так как случалось, что за такую прогулку, длившуюся три-четыре часа, мы иногда выпивали всю бутылку. Мар нас нежно пьянил, развязывались языки и распахивались души, а горный воздух, развеивая алкогольные пары, предохранял от «положения риз». Внизу, конечно, доставалось и Владимиру, и мне. 

 

 

 

 

Владимир Смоленский в Альпах. Фото К.Д.Померанцева. Публикуется впервые.

 

  

 

            Совсем другими вспоминаются последние, длившиеся почти год, месяцы мучительного умирания Смоленского от рака горла, особенно после операции, когда он уже почти, точнее, совсем не мог говорить, отвечая жестами или написанными на бумаге несколькими словами. Они раковой опухолью врезались мне в память, и мне физически тяжело о них писать. Ведь дело касается чувства, духовно-душевной драмы, с которой я соприкасался, входя в квартирку Владимира. В ней уже хозяйничала смерть, она была почти физически ощутима, но какой-то издевательский оптимизм (или слепота?) прогонял мысль о ней. Творилась мистерия, и у меня не хватает слов ее описать. Да я и не знаю, существуют ли для таких вещей слова. Воистину «никакими словами...»

            Чужая душа – потемки. Но в потемках, ощупью, можно все же как-то пробираться. К душе Володи Смоленского мне до сих пор страшно прикоснуться, столько в ней было любви и нежности, горести и отчаяния. И вот они сейчас расположились вокруг меня, я их чувствую, как мои собственные, но подойти к ним, коснуться их – не в силах.

            Одна только боль, боль, боль.

            И вот 8 ноября 1961 года, часов в десять утра, телефон. Звонила наша общая знакомая поэтесса А.И.Горская: «Скончался Смоленский...»

            Ему было 60 лет.

            Он лежал на кровати, смуглый, с белым венчиком на лбу. Еще более красивый, чем при жизни. Почему-то мелькнула мысль (до сих пор от виденья не могу отделаться): таким был Магомет.

            В комнате были Т.И., ее младшая сестра и муж сестры, священник И.Верник. Около кровати на стуле лежала открытая книжка стихов Бунина, которые за последние недели Владимир очень полюбил. Самого же Бунина он всегда любил. И Бунин его. Насколько помнится, больше никого не было. Не было и слез. Одна лишь, в каждом ушедшая в себя, напряженность.

            Я старался стихами Смоленского передать его образ, облик, внутренний мир. Приведу теперь его любимое, «коронное», которое он читал на всех своих выступлениях, и всегда сопровождавшееся бурными аплодисментами:

 

                                    Закрой глаза, в виденье сонном

                                    Восстанет твой погибший дом –

                                    Четыре белые колонны

                                    Над розами и над прудом.

 

                                    И ласточек крыла косыя

                                    В небесный ударяют щит,

                                    А за балконом вся Россия,

                                    Как ямб торжественный, звучит.

 

                                    Давно был этот дом построен,

                                    Давно уже разрушен он,

                                    Но, как всегда, высок и строен,

                                    Отец выходит на балкон.

 

                                    И зоркие глаза прищуря,

                                    Без страха смотрит с высоты,

                                    Как проступают там, в лазури,

                                    Судьбы ужасные черты.

 

                                    И чтоб ему прибавить силы,

                                    И чтоб его поцеловать,

                                    Из залы или из могилы

                                    Выходит, улыбаясь, мать.

 

                                    И вот, стоят навеки вместе

                                    Они среди своих полей,

                                    И, как жених своей невесте,

                                    Отец целует руку ей.

 

                                    А рядом мальчик черноглазый

                                    Прислушивается, к чему –

                                    Не знает сам, и роза в вазе

                                    Бессмертной кажется ему.

                                     

                                   

                                     

                          


 
Hugediscountmeds.com.
Вавилон - Современная русская литература Журнальный зал Персональный сайт Муслима Магомаева Российский Императорский Дом Самый тихий на свете музей: памяти поэта Анатолия Кобенкова Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)