Остров-cайт Александра Радашкевича / К. Д. Померанцев / СКВОЗЬ СМЕРТЬ. Георгий Иванов

К. Д. Померанцев

СКВОЗЬ СМЕРТЬ. Георгий Иванов

 

 

  

 

 

Георгий Иванов. Одна из последних фотографий. Йер, 1957 г.

Фото К.Д.Померанцева. Публикуется впервые.

 

              

 

 

             Теперь, более чем через четверть века, «сквозь смерть», двенадцать лет моего перешедшего в дружбу знакомства с Георгием Ивановым, его духовный облик, его настоящий «портрет» представляются мне совершенно другими, категорически непохожими на те, которые запечатлелись в памяти подавляющего большинства знавших его людей, даже считавших себя его друзьями. Делаю эту оговорку потому, что знаю, что будут возражения, будет и удивление, и возмущение. Что ж – пусть будут. Думаю даже, что в каждом возражении будет находиться какая-то доля правды, ведь человек так сложен, как не бывать наисложнейшей электронно-вычислительной машине, так глубок – как ни один океан.

            Вторая мировая война оказалась для Георгия Иванова и Ирины Одоевцевой настоящей катастрофой: из обеспеченных людей они стали почти нищими. Дело в том, что до войны Одоевцева получала от своего отца из Риги деньги, на которые они могли жить более чем безбедно. Когда я с ними познакомился в 1946 году, они попросту бедствовали. Могут сказать – мол, надо было работать, найти все равно какую работу, но работать. Работал же Смоленский бухгалтером, Гингер – корректором, Туроверов – банковским служащим.

            Конечно. Но ни Георгий Владимирович, ни Ирина Владимировна работать не умели. Не не хотели, а не умели. И я имел возможность в этом убедиться.

           

                                                            Всё это сны.

                                    Руки твои ни на что не нужны.

                                    Этим плечам ничего не поднять,

                                    Нечего, значит, на Бога пенять...

 

            Здесь нужно сделать одно замечание. Георгий Иванов был исключительно честен в своих стихах, выставляя себя таким, каким он был «внутри себя». Ему не пришло бы в голову написать, как это делал, например, Ходасевич: «Мне лиру ангел подает,/ Мне мир прозрачен, как стекло». Хотя бы потому, что вряд ли может существовать человек, для которого «мир прозрачен, как стекло». Я вовсе не критикую Ходасевича, который, конечно, знал лучше чем я, что ему можно писать и чего нельзя.

            Летом, в 1948 году, я проводил свой отпуск в маленьком альпийском городке. Получаю письмо от Георгия Иванова: «Ты спрашиваешь о настроении, о планах. Прилагаю стишок:

 

                                    Собиратели марок, эстеты,

                                    Рыболовы с Великой реки,

                                    Чемпионы вечерней газеты,

                                    Футболисты, биржевики;

                                   

                                    Все, кто ходят в кино и театры,

                                    Все, кто ездят в метро и в такси,                        

                                    Хочешь, чучело, нос Клеопатры?

                                    Хочешь быть Муссолини? – Проси!

                       

                                    И просили, и получали,

                                    Только мы почему-то с тобой

                                    Не словчились, не перекричали

                                    В утомительной схватке с судьбой».

 

            Он был уверен в своей неспособности к какой-либо работе, кроме писания стихов. Воспринимал эту неспособность как обреченность. Толкуйте это как хотите – суеверие, предрассудок, самовнушение; это ничего не изменит. Это было фактом, и я этому свидетель. И это приносило ему немало унижений и оскорблений, потому что он отлично знал КТО он и каково его место в русской поэзии.

            До войны были деньги, присылаемые отцом Одоевцевой. После войны Латвия была оккупирована СССР, и денежные поступления прекратились. А жить было надо. Георгий Иванов понимал, что теперь содержать жену надо ему. За печатавшиеся в газетах и журналах стихи платили гроши. «Чеховское издательство» переиздало его «Петербургские зимы». Какие-то доллары он получил. Хватило ненадолго. А дальше? – «Руки твои ни на что не нужны».

            Оставалось лишь – ходить с протянутой рукой по «меценатам» – небольшой кучке богатых русских – и буквально просить «на кусок хлеба». И это ему – Георгию Иванову! Ведь я уже упомянул, что ценителей его поэзии можно было по пальцам перечесть, к тому же, как правило, чем богаче были «благодетели», тем скупее они «благодетельствовали».

            Последний вечер в 1956 году в Малом зале Русской консерватории в Париже, где он читал свои стихи, не собрал даже сорока человек!

 

                                    Ведь до поэзии, до вечной русской славы

                                    Вам дела нет...

 

            Этот черный период я слишком хорошо знал. Слишком, потому что сам тогда не легко жил и много помочь не мог. Помню, как однажды пришел к ним в дешевый отель, где они жили. Комнату наполнял тяжелый полумрак. Одоевцева была простужена и лежала, Иванов сидел около нее на кровати. Они несколько дней ничего не ели; за комнату, конечно, не было заплачено. Мы вышли с Жоржем что-то купить, наверно, хлеба, колбасы, сыра. О чем говорили, не помню. Вернее, ни о чем: то, что было тогда главным, и так было ясно. То, что мне хочется, это разрушить легенду о Георгии Иванове – грубияне и цинике, потому что грубость и цинизм служили лишь прикрытием его внутренней беззащитности, боли, обнаженной раны, которыми становилась в такие периоды его жизнь. К одному из них относятся стихи:

 

                                    Я хотел бы улыбнуться,

                                    Отдохнуть, домой вернуться...

                                    Я хотел бы так немного,

                                    То, что есть почти у всех,

                                    Но что мне просить у Бога –

                                    И бессмыслица и грех.

 

            Горестное очарование этих строк не только в том, что они подкупают своей обнаженной правдивостью, но и в том, что, трансцендируя личное, они становятся общим: каждый эмигрант, где бы он ни находился и к какой бы национальности ни принадлежал, может сказать о себе то же самое и такими же словами, превращая их в общеэмигрантскую трагедию.

            Это заметил и Наум Коржавин, как-то сказавший мне: «В отличие от других поэтов-нытиков, Георгий Иванов пишет так, что его стихи никогда не воспринимаются как личная жалоба, но как твое собственное переживание».

            Были, конечно, и антракты, но редкие и кратковременные. Так, когда Одоевцева написала роман «Оставь надежду навсегда» и за его французское издание получила сравнительно приличный гонорар, на следующий же день они укатили в Ниццу. Ниццу они любили особенно, и Георгий Иванов любил повторять, что в богохранимые времена ее любил и богач граф Зубов за ее «лучший в мире базар», куда за покупками всегда ходил сам. Сколько времени длились «ниццы», уже не помню. Что-то около месяца. Ивановы нанимали там комнату в приличном отеле, наверстывали «черные дни» и возвращались в Париж без гроша. Начинались новые мытарства, новые унижения, новый очередной период «распроклятой судьбы эмигранта». Крепла броня, которой он прикрывал свой внутренний мир, который затем преобразился в одни из лучших когда-либо написанных на русском языке стихов – глубоких, точных, музыкальных:

 

                                    Я верю не в непобедимость зла,

                                    А только в неизбежность пораженья.

 

            Ведь чтобы найти подобные строки, нужно обращаться к Пушкину,  Лермонтову, Тютчеву, Мандельштаму, Анненскому. Это – строки, на которых можно построить целый философско-религиозный трактат. Или другие, характеризующие расколовшийся на два непримиримых начала современный мир:

 

                                    Туманные проходят годы,

                                    И вперемежку дышим мы

                                    То затхлым воздухом свободы,

                                    То вольным холодом тюрьмы.

 

            Или еще – о задаче, миссии людей, преследуемых советской властью:

 

                                    Россия тридцать лет живет в тюрьме,

                                    На Соловках или на Колыме.

                                    И лишь на Колыме и Соловках

                                    Россия та, что будет жить в веках.

 

            Перечислять имена бежавших из «планетарного ада» или высланных коммунистической властью носителей веками создававшейся русской культуры и науки – не хватит и газетного листа, может, даже целой газеты – к тому же главнейшие из них известны всему миру. Не Лысенко же с Демьяном Бедным перенесут культуру и науку в грядущие столетия! Перенесут их те, кто, избежав лагеря или вырвавшись из него, очутился на Западе или, как великий Сахаров, предпочел унижения и страдания ради правды. Георгий Иванов сконцентрировал эту истину в четырех строках!

            Приведенные примеры – не разбор ивановских стихов, но лишь попытка объяснить, дать почувствовать тем, кто его знал и возмущался его резкостью и грубостью, да, самой настоящей грубостью, – что эти черты были единственной возможностью защиты им своего совершенно беззащитного, детски ранимого внутреннего мира, рождавшего такие строки.

            Начиная с послевоенного времени эмиграция стала для Георгия Иванова «и тюрьмой, и сумой». И чем больше лет проходит с его кончины, с тем большей болью я ощущаю эти его и «тюрьму, и суму». Ощущаю их как свою вину перед ним, хотя тогда я ничем помочь ему не мог.

            В 1955 году Ивановым удалось устроиться в дом для престарелых на берегу Средиземного моря, недалеко от Ниццы, в Йере. В доме было много испанцев, преимущественно «красных», в свое время убежавших от Франко. С некоторыми из них Георгий Иванов близко сошелся и даже подружился, хотя сам был закоренелым монархистом. «Правее меня только стена», – любил повторять он. В Йер я приезжал три раза во время летних отпусков. Он мне рассказывал о своих испанских друзьях, подчеркивая их исключительную порядочность и обаятельность. Это тоже показательная черта его характера: он не оценивал человека на основании одних лишь его политических взглядов.

            В первый мой приезд в Йер я нашел Жоржа более спокойным: заботы о насущном отпали, какие-то мелкие деньжата появились – выдавали небольшие пособия, что-то присылали друзья. В Париж я привез сразу же запомнившееся последнее написанное им стихотворение, начинавшееся словами: «Свободен путь под Фермопилами» и кончавшееся:

 

                                    Стоят рождественские елочки,

                                    Скрывая снежную тюрьму.

                                    И голубые комсомолочки,

                                    Визжа, купаются в Крыму.

 

                                    Они ныряют над могилами,

                                    С одной – стихи, с другой – жених...

                                    ...И Леонид под Фермопилами,

                                    Конечно, умер и за них.

 

            Русская молодежь неповинна в грехах родителей и не ведает, что живет в тюрьме. Лишенный собственных своих радостей, русский поэт радовался за нее.

            Во второй раз, в 1957 году, он был уже другим, сгорбился, тяжело дышал, трудно ходил. Мы еле доплелись до скромного ресторанчика, что находился метрах в трехстах от их дома. Почти ничего не ел, не выпил и глотка вина (а как раньше любил!). Разговора о его здоровье не поднимали. К чему?

 

  

 

 

 

Георгий Иванов. Последняя фотография. Йер, 1957 г.
Фото К.Д.Померанцева. Публикуется впервые.
 

 

 

 

 

            В Париже, как и раньше, почти каждые две недели получал письма из Йера, больше от Одоевцевой, с июня только от нее: «Пришли соленых огурцов и, если найдешь, русскую селедку, Жорж очень просит. Ему стало хуже...» Раза два послал, потом – не было денег. (Случались и у меня такие «периоды»).

            29 августа 1958 года снова приезжаю в Йер. Вхожу в Дом, спрашиваю – где комната Ивановых. Замешательство. Кто-то смущенно отворачивается, кто-то проводит и указывает на дверь. Стучу и, не дожидаясь ответа, вхожу. Вся в черном сидит Одоевцева.

            – А Жорж?

            – Позавчера...

            На местном кладбище – чуть заметный бугорок земли, маленький, связанный из двух веток воткнутый в него крест.

            Повторяю одни из последних написанных им строк:

 

                                    ............................................................

                                    Но я не забыл, что обещано мне

                                    Воскреснуть. Вернуться в Россию – стихами.

 

            Ты уже вернулся, дорогой Жорж. И если бы знал, КАК вернулся! В России тебя уже знают, читают, перечитывают, запоминают навсегда.

                                   

                         

 

 


 
Вавилон - Современная русская литература Журнальный зал Журнальный мир Персональный сайт Муслима Магомаева Российский Императорский Дом Самый тихий на свете музей: памяти поэта Анатолия Кобенкова Международная Федерация русскоязычных писателей (МФРП)